Если я восхищался решением Никсона, то совершенно не испытывал энтузиазма в связи с его отказом объяснить все это общественности. Он приказал установку мин на 17 декабря и возобновление бомбардировок на 18 декабря. Эти события непременно должны были вызвать величайший фурор. Но Никсон был решительно настроен вывести себя из-под линии огня. Меня попросили сделать не очень афишированный брифинг о причинах перерыва в парижских переговорах; мне совершенно было не понятно, как делать все в связи с такими драматическими событиями без привлечения внимания в Вашингтоне, как это было и в Париже. У меня не было возражений против этого поручения; на самом деле я даже вызвался это сделать добровольно. Но если должна была подняться большая шумиха, то только президент был бы в состоянии снять ее и дать общественности представление о том, куда мы идем. Вполне объяснимо было то, почему меня избрали мишенью нападок, так как я был и буду снова координатором успеха. Я решил уйти в отставку и взять на себя ответственность за провал, если переговоры будут сорваны безвозвратно.
Но важнейшей и насущной потребностью было снять страхи у публики и восстановить уверенность в себе у страны в той ситуации бедлама, который непременно установится после решения Никсона. Никсон объясняет, что озабочен тем, чтобы не навредить переговорам; молчание давало ему возможность избежать придания нашим действиям характера ультиматума и тем самым дать Ханою возможность вернуться за стол переговоров без потери лица[151]
. Это было частью его озабоченности; но я также считаю, что имели место другие, более сложные причины. Никсон по-прежнему был охвачен состоянием замкнутости и угрюмой враждебности, которое доминировало в его настроении с момента триумфальной победы на выборах. Его раздражала необходимость вновь сталкиваться с эмоциональной напряженностью, вызванной расширением войны в самом начале работы его новой администрации. И в глубине души он был готов сдаться и вернуться к октябрьскому проекту. Он не хотел, чтобы с ним ассоциировали переговорную программу, которая могла бы противоречить этому. Бомбардировки В-52-ми в этом смысле былиНеобходимость военных мер получала очень сильное подкрепление в наших умах ежедневно из-за поведения северных вьетнамцев на встречах экспертов, продолжавшихся в Париже. Салливан оставался там для переговоров по протоколу, касающемуся освобождения военнопленных, одному их самых важных для нас документов. Северные вьетнамцы тянули резину весь день 14 декабря; они, наконец, представили текст на вьетнамском языке слишком поздно в конце дня, чтобы можно было продолжать какие-то переговоры. Их проект был составлен по образцу предыдущих заседаний, когда они вставляли в протоколы вызывавшие возражения статьи, которые Ле Дык Тхо соглашался убрать из основного соглашения. Таким образом, освобождение южновьетнамских гражданских заключенных появилось в очередной раз в виде конкретного обязательства, после того как было убрано Ле Дык Тхо, по крайней мере, три раза в разное время, последний раз пятью днями ранее. Салливан сообщал с сарказмом: «Мы рассчитываем получить текст на английском языке этого ужаса, когда встретимся в Жиф-сюр-Иветт завтра и отправим немедленно через этот канал. В Жиф-сюр-Иветт мы предпримем большое усилие» (кодовая фраза Ле Дык Тхо).
Потом Салливан вернулся в Вашингтон, а посол Уильям Портер, глава нашей делегации на парижских переговорах, оставался для переговоров с Суан Тхюи как по протоколам, так и взаимопониманиям. Они встретились 16 декабря; Суан Тхюи довел присущее Ле Дык Тхо высокомерие до новых высот. Вместо того чтобы тянуть резину по существу вопроса, он отказывался обсуждать его по любой теме, под предлогом в стиле «Уловки-22» о том, что он не может обсуждать ни один нерешенный вопрос, пока не будет иметь дело с ними со всеми. (А разумеется, он не мог иметь дело с ними со