– Что? Что тут сделаешь? – Он покачал головой. – Работай, Форуг. Пиши стихи. Это все, что ты можешь сделать, – другие сейчас и такого не могут.
– Этого недостаточно.
– Ничего никогда не бывает достаточно. Делай что можешь.
Но я не писала. Я не могла писать. Я вернулась в Тегеран; следующие несколько недель прошли в тумане горя, я почти не выходила из дома, не мылась, не меняла одежду. Снова и снова, не в силах заснуть, до глубокой ночи я слонялась по комнате и думала: «Не может быть, не может быть, не может быть». Но так было.
Я виновата в ее смерти. Что бы ни говорил мне Дарьюш, как бы ни убеждал, я всегда считала, что это моя вина. Не то чтобы я могла ее спасти. Нет, это мне было не под силу. Но если бы я накануне не засиделась допоздна, проснулась бы раньше, я увидела бы, что они – или он? – пришли за ней. Я не сумела бы помешать тому, что случилось, но она не погибла бы вот так. Одна.
Как бы ни уговаривал меня Дарьюш, мне все равно хотелось что-то сделать, но я не знала что. Я бесконечно курила, почти ничего не ела. За каждым окном и дверью мне мерещилась угроза. Я больше никому не доверяла, даже знакомым. Почти ни с кем не общалась. И чем дольше я жила вот так, тем сложнее мне было представить, что можно жить по-другому. Мне казалось, что я всегда жила так, как сейчас.
Если я все же выходила из дома (чтобы потом вернуться в пустую квартиру), я выписывала торопливые зигзаги, на каждом шагу оглядываясь через плечо. Очутившись дома, проверяла каждую комнату, чтобы убедиться, что там никого нет, и лишь после этого запирала дверь на засов, задвигала тумбочкой и двумя стульями. Несколько раз заезжал Дарьюш, но затянувшееся наше молчание меня мучило, мне хотелось остаться одной, во мраке моих мыслей и воспоминаний.
Однажды в детстве я видела смертную казнь. Мы с мамой и Пуран весь день ходили по базару. Стояла теплая весна, зацветали деревья на улице Пехлеви. Помню густой запах вишни.
У площади Топхане толпился народ, но все почему-то молчали. Мама вдруг ахнула.
– Убей меня Аллах, – прошептала она, выронила сумки и прикрыла рот ладонью. Персики и сливы высыпались на землю, покатились к арыку.
Я привстала на цыпочки, чтобы лучше видеть, и проследила, на что смотрит мама. В какой-нибудь сотне метров от нас, в центре площади, над фонтаном, возвышался помост. Со столба свисала веревка, под веревкой виднелся табурет. Двое мужчин в капюшонах волокли к помосту третьего, босого, с черной повязкой на глазах. «Преступник», – подумала я. Руки у него были связаны за спиной, под мышками темнели полукружья пота. Одежда грязная, рваная, воротник сбился набок.
Я оглядела толпу. Сотни людей, в основном мужчины, парами и группками не отрываясь смотрели на помост. В метре-другом от нас отец усадил сынишку к себе на плечи; были здесь и матери с детьми, и бабушки с внуками. А еще масса полицейских и солдат.
Я вновь повернулась к помосту. Я толком не понимала, что происходит, но таращилась как завороженная. Преступника подвели к табурету, заставили забраться на него. Набросили на шею веревку, затянули. Один из мужчин в капюшонах выбил табурет у преступника из-под ног, тот дернулся и грузно обвис.
– Мамочка, – прошептала я, потянула мать за подол, но она молчала и, не моргая, смотрела на происходящее.
На несколько минут на площади воцарилась тишина. Казненный давно был недвижим, но толпа все не расходилась и глазела на тело, висящее на веревке. Таращилась и таращилась. Не отрываясь. Я тоже таращилась не отрываясь.
Вдруг поднялся гвалт. Сперва закричали в дальнем конце площади, ближе к помосту, а потом проклятия посыпались отовсюду:
– Смерть предателю!
– Слава шаху!
– Слава Ирану!
Я, маленькая, не сумела ни запомнить, ни описать то, что случилось в тот день, и постепенно это воспоминание испарилось. Теперь же, после смерти Лейлы, я вспомнила все. Тот день на площади являлся мне во сне. Я просыпалась дрожа, в поту, но сейчас у меня нашлись слова, чтобы выразить увиденное. Я давным-давно ничего не писала, теперь же, когда я совсем уверилась, что с поэзией покончено, меня вдруг охватила неутишимая ярость, потеснив смятение и страх. Скорбь усмирила и ожесточила меня, но теперь она не давала мне покоя. Я взялась за работу. Стихотворения о тонких нитях веры и справедливости, о черной повязке закона, о фонтанах крови, об иранской молодежи, облеченной в погребальные пелены, – эти новые стихотворения были странными, мрачными, свободными. Они были ее. Все до единого.