Предыдущая миска супа была вчера без двадцати час. Следующая будет сегодня в то же время. Большую часть суток я уже пережил. Сколько еще продержаться? Восемь часов, хотя последний, с полудня до часу, можно не брать в расчет. К тому времени ты уже в столовой, окутанной ароматами пищи, ты уже готовишься. Ты уже видишь суп. Так что остается всего семь часов.
«Всего» семь часов, это вам не шутки. Целых семь часов – а этот дурак говорит «всего». Что ж, допустим, но как их пережить – или хотя бы следующие два часа? Читать? Голова не соображает. Но ты все равно достаешь из-под подушки книгу. На немецком. Артур Шницлер. Издательство такое-то. Год. Типография. «Ева глядела в зеркало». Ты переворачиваешь первую страницу и понимаешь, что понял только первое предложение: «Ева глядела в зеркало».
Ты дочитал до конца второй страницы. Не понял ни слова. Вчера суп был жидкий, остывший. Ты его посолил, а соль толком не растворилась. А еще вчера умер Фридман… от истощения. То есть от голода. Ты видел, что долго он не протянет. Как же сосет под ложечкой. Сейчас хотя бы четвертушку хлеба! Четвертушку кирпичика, как на витрине, возле того стола. Эх, брат! Ты аж подскочил, до того заманчивым оказалось виденье. На четвертой странице рассказа мелькнуло имя: Дионисия. Откуда она, чего она хочет, тебе неизвестно. Вот! Четвертушечка хлеба! Вот! Миска супа! Уж ты бы не оплошал. Ты бы его разогрел до кипения. Так, чтобы пять минут цедить одну ложку. Чтобы пот пробивал над мискою. Чтобы дуть на ложку, а не заглатывать всё сразу! Вот как!
Пожалуй, эдак нехорошо – думать всё о себе да о себе. Вспомни, как раньше талдычили: это век масс, век коллектива. Личность – ничто. Слова! Это не я думаю, это мое брюхо. Оно не думает, оно вопит, подыхая от голода! Оно требует, оно выводит меня из терпения. «Умник! Где же теперь твои теории, твои интеллектуальные интересы, твои цели, твои мечты? Дурень ученый! Отвечай! Помнишь, как прежде тебя зачаровывали все тонкости, все изгибы мышления, завладевали тобой целиком. А теперь? А теперь!»
Что же ты так орешь?
«Хочу – и ору. Потому что я, твое брюхо, проголодалось. Неужели еще не понял?»
Это кто с тобой так говорит? В тебе уживаются два человека. Это ложь, Арке. Это поза. Не хвались. Такое раздвоение можно позволить себе, когда ты сыт. Тогда ты вправе утверждать: «Во мне борются два человека», – и делать трагическую страдальческую мину.
Да, в литературе такое нередко встретишь. Но в наше время? Не городи ерунды: это ты и твое брюхо. Твое брюхо и ты. На девяносто процентов брюхо и лишь на самую малость ты. Лишь подобие, жалкое подобие прежнего Арке. Того, кто мыслил, читал, учил, мечтал. Того, кто насмешливо смотрел со скамьи подсудимых в глаза прокурору и смеялся ему в лицо. Слушай же, мое брюхо: вот каким когда-то был Арке. Когда-то, когда-то, он читал Роллана, жил бок о бок с Жаном-Кристофом, восхищался Аннетой, смеялся с [Кола] Брюньоном[106]
. Да, а еще он был Гансом Касторпом у какого-то писателя… У Томаса Манна[107].– Не понимаю, умник. Ты тогда разве не ел?
Ел, брюхо, еще как ел, но как-то не замечал. Не отдавал себе отчета в том, что ем.
– А помнишь, приятель, первый день в кутузке? Ты сидел в одиночке, потерянный, грустный, тебя швырнули туда, как старую тряпку в чулан. Ты ничего не ел двое суток, но совершенно не чувствовал голода. И вдруг оконце в двери отворилось: «Добрый вечер, Арке! Не унывай!
А вчера умер Фридман. От голода. От голода? Когда ты наблюдал, как его опускают в огромную – гигантскую – братскую могилу (все, кроме меня и его матери, прикрыли нос платком), у него было перерезано горло. Так что, может, и не от голода он умер. Может, свел счеты с жизнью? Да нет. Теперь никто не сводит счеты с жизнью. Самоубийство – это что-то из старого доброго прошлого. Раньше, если влюбился в девушку, а она не ответила взаимностью, пускали себе пулю в лоб или выпивали расписанную цветами склянку уксусной эссенции. Раньше, страдая от чахотки, желчекаменной болезни или сифилиса, бросались из окна четвертого этажа в переулок, оставив условную записку «В моей смерти прошу никого не винить» или «Я оказываю миру величайшее благодеяние». Почему мы больше не кончаем с собой? Ведь голод куда мучительнее, убийственнее, неотвязнее любой хвори. Видите ли, все дело в том, что болезни гуманны: некоторые даже возвращают пациенту человеческий облик. Облагораживают его. А голод – зверь, дикий, первобытный; да, зверь. Голодный из человека становится зверем. А звери слыхом не слыхали о самоубийствах.
– Великолепно, мой милый, блестящая теория! Так сколько еще осталось до двенадцати, умник?