У ворот тюрьмы меня ждали друзья. Всех не помню. Помню Янека[109]
. Да, Янека. Я уже его позабыл. А ведь встречались недавно, в том году. Полуголый, в лохмотьях, он латал газовую трубу в разбомбленном доме на середине Маршалковской. Окликнул меня. И вдруг, точно и не было этих двенадцати лет, поприветствовал меня, как прежде: «Что слышно?» – «Ничего. А у тебя?» – «И у меня ничего. Но все путем».Подошел надсмотрщик и тут же ушел. Все-таки, может, написать Янеку. Напишу ему: «Послушай, брат, мне трудно живется. Пришли мне что-нибудь». Значит, написать? Тогда лучше напишу ему прямо: если бы ты присылал мне каждый день по четвертушке хлеба – хотя бы по четвертушке. Решено, оденусь и напишу. Письмо отправить не так-то просто, но я ему напишу. Четвертушечку хлеба. Если не получится, хотя бы осьмушку.
А ведь где-то люди едят досыта. В Америке Гершель уселся ужинать, на столе хлеб, сливочное масло, сахар, банка повидла. Ешь, Гершеле, ешь! Ешь! Говорю тебе, Гершеле, ешь до отвала. Не оставляй корочку, что за расточительство, и подбери со стола крошки! Вкусно, сытно – правда, милый Гершель?
А ведь где-то еще есть то, что зовется любовью. Кто-то целует девушек. И девушки отвечают на поцелуи. Парочки гуляют подолгу в садах и парках, сидят у речки, прохладной речки, под раскидистым деревом, любезничают, смеются, смотрят друг на друга так ласково, так любовно, так нежно. И не думают о еде. Может, им даже хочется есть, но они об этом не думают. Они ревнуют, сердятся друг на друга – и не думают о еде. И все это так верно, и все это происходит так далеко отсюда, верно, но это происходит, и всюду есть такие же, как я…
«Больное воображение! – перебивает это чудовище, мое брюхо; проснулся, циник. – Размечтался! Нет бы придумать что-то толковое – лежит, тешит себя нелепицами. Брюхо не бывает плохим или хорошим, ученым или простым, равнодушным или влюбленным. Голоден – надо поесть: так уж в мире ведется. Да и чепуха все это. Одни – кормильцы своему брюху, а другие жалкие неудачники вроде тебя. Можешь стонать, идиот, но коль скоро речь зашла о том, чтобы меня наполнить, – проклятье, который там час?»
Десять минут девятого. Еще четыре часа. Точнее, чуть меньше, но округлим для ровного счета, а если меньше, тем лучше. Я медленно натягиваю штаны. Я давно уже не дотрагиваюсь до ног. Я прикасался к ним, пока недавно не обнаружил, что могу сжать в кулак пальцы, обхватывающие лодыжку. С тех пор не дотрагиваюсь. Что толку?
А Фридман умер. Я завязываю шнурки: они висят, как гениталии у трупов – там, в общей могиле. Девушки зажимали носы платками, глядели на пучки волос. Опять же – не потому ли, что звери сраму не имут? Да, похоже, что так, и, кстати, на кладбище – объявления о смерти богачей, врачей, порядочных граждан… бесконечная вереница рикш[110]
, собирается легко узнаваемая толпа – ни одного бедняка. Иными словами, богатые тоже мрут, хотя им-то жратвы хватает. Умирают ведь не только от голода. Перед смертью все равны. Им бы лучше это усвоить.– Ты опять за свое? Пора выходить. Может, сегодня начнут раздавать пораньше. Пошевеливайся, голубчик!
Жаркая ранняя осень, на улице воняет потом и трупами, точно перед мертвецкой, где обмывают покойников. Хлеб, всюду хлеб: цена такая же, как вчера. Ты хочешь подойти к лотку, потрогать, отщипнуть свежий черный хлеб, насытить кончики пальцев пропеченным коричневым мякишем. Лучше не надо. Это лишь разожжет аппетит, да и все. Не надо – так же, как ты не захотел читать, что ели любовники в ресторане на тихой венской улице. Икра подешевела. Сыр – в ту же цену. Сметаны сейчас полно, но она дорогая. Огурцы подешевели, лук в ту же цену. Но сегодня крупнее, чем вчера.
Помидоры-сангвиники, воплощенное жизнелюбие, смеются при виде тебя, здороваются с тобой. Походы в горы, шорты, рюкзаки, обнаженные щиколотки, в небо летят веселые буйные песни о земных радостях. Где, когда? Два года назад, целых два года. Смуглые лица, загорелые дочерна руки и ноги. Искренний смех, неожиданные ручейки, хлеб с маслом, чай с сахаром, никаких нарукавных повязок, никаких меток
Хлеб, хлеб, хлеб.
Хлеб, хлеб. Глаза разбегаются от изобилия. В витринах, на лотках, в руках, в корзинах. Если не пожую хлебца, долго не протяну. «Пожевать хлебца? Вид у тебя безобидный, – говорит он, мой убийца. – Тебя подпустят близко, даже в руки дадут. Тебе поверят. Ты же не какой-нибудь там воришка».
Заткнись, приятель, ты забываешь, что я не смогу убежать. Что, выкусил, умник?