На тротуаре столпились люди, смотрят на другую сторону улицы, откуда падает луч света. Там детская больница. В широкое, высокое окно видно, что внизу, на первом этаже, над столом горит большая электрическая лампа. Невысокая женщина в белой маске сноровисто перебирает руками. Вокруг нее другие женщины в масках. Стремительны и деловиты. Все взгляды на стол, на того, кто лежит на столе. Операция. Ты никогда не видел операции. В кино, в книгах, в театре, да, но не в жизни. Странно, не правда ли? Прожил тридцать с лишним лет, столько всего повидал, и вот впервые смотришь, как оперируют, да еще где – в гетто! Но почему, зачем? К чему кого-то спасать? К чему, для кого, для чего возвращать этого ребенка к жизни?
И ты вдруг вспоминаешь того мертвого еврея, о которого сегодня споткнулся. Более того, теперь ты видишь его яснее прежнего, яснее, чем когда стоял и смотрел на него. Ведь и у него была мать, которая его кормила, мыла ему голову и была уверена, что ее сын самый умный, самый талантливый, самый красивый. Пересказывала тетушкам и соседям его смешные словечки. С нежностью подмечала в его лице знакомые черточки – в отца, в отца пошел. Для нее слово «Беришл» было не просто именем, но идеей, смыслом жизни, философией. И вот самый умный, самый красивый ребенок в мире лежит на чужой улице, и никто не знает, как его звать, от него воняет, а вместо губ матери его макушку целует кирпич, дождь моросит на газету, прикрывающую его лицо. А там оперируют малыша, словно ничего и не случилось, и спасут его, а на улице у ворот стоит его мама, она знает, что ее Беришл самый умный, самый красивый, самый талантливый – почему? Для кого? Для кого? И ты вдруг чувствуешь, как у тебя (взрослого высокого мужчины) дрожат губы, руки, все тело. Глаза твои стекленеют, взгляд омрачается. Да, пожалуй, так и должно быть. Это знак – понимаешь ли ты? – уравнение, вечный закон жизни. Может, именно сейчас, в свои последние дни, ты обречен узнать смысл этой бессмыслицы, что зовется жизнью, смысл своих страшных, бессмысленно-голодных дней. Вечный закон, вечный механизм: смерть. Рождение, жизнь. Жизнь. Жизнь. Жизнь. Вечный, вечный закон. Вечный, вечный процесс. И такая ясность захлестывает тебя с головой, озаряет душу. Два твоих пропеллера уже не крутятся на одном месте – они идут, они идут! Ноги несут тебя, как раньше! Совсем как раньше!
Где-то глухо бьют часы: раз, другой, половина. Половина пятого, половина четвертого, половина шестого? Не знаю. Здесь не восходит солнце. День является на порог, точно нищий. Дни стали короче. Но мне нравится осень, я люблю осенние туманные рассветы. Всё вокруг в призрачной дымке, всё какое-то задумчивое, мечтательное, серьезное, голубоглазое, сосредоточенное на себе. Всё – люди, мир, облака, – уходит куда-то, готовится к чему-то важному, некоему ярму, что связывает всё и вся. Серое облако, что маячит в углу комнаты, раскрыв объятия, – вот он каков,
Где-то печатают […]. Передают сводки. Новости из Брюсселя… Белграда, Парижа. Да, да, мы едим траву, рожь, мы безмолвно падаем на улицах – вот эдак взмахнем руками и упадем […]. С каждым днем профили наших детей, наших жен обретают горестный вид лис, динго, кенгуру. Наши стоны похожи на вой шакалов. Наш гимн, «папиросы, папиросы», тоже словно из заповедника, из зверинца. Но мы-то не звери. Мы оперируем наших детей. Пусть это бессмысленно, даже преступно. Но звери не оперируют своих детенышей!
Токио. Гонконг. Виши. Берлин. Общее число потерь врага: шесть тысяч восемьсот сорок девять. Стокгольм. Вашингтон. Бангкок. Мир перевернулся с ног на голову. Планета тонет в слезах. А я – я хочу есть, хочу есть. Я хочу есть.
Варшавское гетто, август 1941 года
Архив Рингельблюма I:1219
Перевод с идиша на английский Элинор Робинсон
Хаим А. Каплан
Из «Свитка страдания»