Этот дневник – моя жизнь, мой спутник, мой конфидент. Без него я бы окончательно пал духом. В нем я изливаю душевные переживания и чувствую облегчение. Когда я злюсь, раздражен, кровь кипит, когда меня переполняет горечь и досада на самого себя за то, что мне не хватает ни сил, ни способностей бороться со зловещими волнами, которые грозят меня поглотить, когда руки дрожат от душевного волнения – я нахожу убежище в дневнике, и меня мгновенно охватывает вдохновение шхины[114]
творчества, хотя вряд ли эти документальные записи достойны называться «творчеством». Пусть будущее оценит их по достоинству: главное – я нахожу в них отдых душе, мне и того довольно.Почему я злюсь? Тиф поразил и мое жилище. Жена подхватила эту страшную болезнь. Жизнь ее в большой опасности, и я должен ее спасти. Средства наши ограничены, чрезвычайно скудны. С большим трудом мне в обычные времена удавалось зарабатывать на пропитание. А в пору опасности, когда в дом к нам зачастили лекари, доктора, всевозможные целители, на которых уходит более сотни злотых в день, сил моих не хватает. Помощи на этой стороне ждать неоткуда. Общественные фонды «Джойнта» [распределительного комитета] и прочих социальных организаций открыты только для избранных и их приближенных, подхалимов, лакеев директора, послушных ему во всем. А я? Мне не на кого опереться. В меру своих скудных возможностей я несу и терплю расходы на лечение, которое тоже приходится скрывать от чужих глаз, потому что болезнь заразна и тем, кто ее подхватил, запрещено оставаться в частном доме. Вдобавок к этому я одинок в бедах моих и лишен поддержки. Сыновья мои в земле Израиля, я же в изгнании. Некому ходить за больной, чей недуг суров и требует внимания денно и нощно. То есть нужна сиделка, «сестра милосердия», которой в день за труды причитается 120 злотых. Лекарства подорожали в семь раз, прибавьте к этой и без того высокой цене установленный юденратом налог в 25 процентов, который они кладут себе в карман. Но главное – больная, которая, по ее словам, чувствует приближение смерти. Ее вздохи и стоны разбивают мне сердце. Она уверена, что нить ее жизни оборвется через час, через два часа, что минуты ее сочтены и она уже никогда не увидит детей. И хотя жизнь ее в великой опасности и она на пороге смерти, но в сознании и мыслит ясно. Следовательно, понимает и отдает себе отчет, что умирает. Я утешаю, успокаиваю ее, но лишь с виду. Порой в душу мою закрадывается подозрение, что больная сознает свое состояние лучше врача. До города дошла худая молва, как об утратах Иова. В городе поговаривают, что недуг каждый день косит людей сотнями.
Мой мозг занят одной-единственной мыслью: откуда мне ждать помощи? Он планирует махинации, как раздобыть денег. Что ценного я могу продать, чтобы выручить солидную сумму? За два года войны средства мои почти истощились. Одну за другой я распродал все вещи, дабы избежать унижения голодом. С замиранием сердца уносил я их из дома и получал за них жалкие гроши, ибо горе человеку и вещи, когда нужда или необходимость гонят его на рынок. «Дрянь, дрянь!» – говорит покупатель и предлагает всемеро меньше, чем насчитал ты сам, пока сидел дома. С болью в сердце ты отдаешь любезную вещь в чужие руки, а взамен получаешь смятые купюры, которые приносят тебе облегчение, но слишком уж ненадолго, поскольку за последнее время цены взлетели и деньги утекают сквозь пальцы. Но выбора нет. Угроза смерти нависла над изголовьем больной. В такие минуты подавляешь в себе все чувства.
Не успеет усталый мозг выбрать себе предмет, как сумрачная туманная осенняя ночь простирает крыла над обитателями гетто. С вечером приходит мрак, и гетто превращается в город лунатиков и сумасшедших. Темно вдвойне: на улицах тоже мрак из-за угрозы воздушных атак. Не горят газовые фонари. В витринах гасят свет. Двери забирают ставнями. Точь-в-точь как в писании [Исх. 10:21]: