Читаем Гордый наш язык… полностью

Сегодня любое из рассмотренных слов в отношении к городу даже при самой буйной фантазии применить трудно. Официального термина заштатный не существует уже давно, захолустный изменил значение, затрапезный вообще сюда не относится. Оставим на совести журналистов постоянно возникающие в их сознании образы. Ведь пишут же они сегодня о колхозных подворьях и даже о подворьях — садовых участках! Между тем подворье искони было обозначением дома-представительства монастыря в каком-нибудь большом городе. Смысла в выборе слова в современной практике понять невозможно: неудобно сказать двор, потому что двора нет? Но почему же подворье — лучше? Не потому ли, что подворье «представляет» на земельном участке чью-то городскую квартиру? Слишком мудрено, чтобы сразу понять!

Что же касается современных обозначений отдаленных от административного центра поселений, то на смену прежним словам пришли новые. Их много, и сегодня в известном смысле конкурируют русские слова с заимствованными. Значит, не установился внутренний образ современной провинции, периферии, глубинки… «Люди из захолустья» (название романа А. Малышкина, 1938) стали «людьми с периферии», «людьми из глубинки», но эти, слишком образные, выражения казались очень конкретными, и с 20-х годов XIX века все шире, заменяя их, стало употребляться заимствование провинция. Провинция в переводе и значит место, поэтому слово долгое время активно отвергалось. «Провинция по-русски область; употреблять первое вместо последнего нет причины», — резонно заметил в 1890 году журналист, подписывавшийся псевдонимом Н. Г. В те годы слово это всячески обыгрывали: многие изучали латинский язык, знали значение нового слова и не видели смысла в замене им русских эквивалентов. «Провинция! Но что такое провинция?» — спрашивал в 1885 году Н. Шелгунов, предлагая и русские обозначения: «Живем мы совсем в затолочье, и таких затолочий, лежащих вдали от городов, в России десятки тысяч»; и люди, здесь живущие, — затолочные, то есть те же захолустные, но вне городов: «вот какие у нас дела в деревнях и в городских захолустьях», — уточняет писатель. Позже возникло естественное желание затолочье-провинцию приблизить к термину, переведя на родной и всем понятный язык. Стали говорить на местах: «представители с мест», «делегаты с мест» и т. д. Весы социальных симпатий еще раз качнулись в сторону русского слова, смывая следы и оценочно русских глубинка, захолустье, и обобщенно иностранных периферия, провинция, которые под влиянием русских эквивалентов в свою очередь стали восприниматься как оценочные. Место, места — та же «глубинка» и та же «провинция», но пока еще без образного подтекста.

Тем временем газетная речь продолжает множить обозначения мест, отдаленных от больших городов. Экспрессия разговорной речи также поторапливает литературный язык, вводя для выражения старого понятия все новые обороты. Сама уже множественность их неоправданна: не понятие стремятся выразить, а свое к нему отношение, которое постоянно меняется.

<p>Чащоба, глухомань, глубинка</p>

Поразительно постоянно возвращение к непроходимому лесу. Какая-то эпическая, сказочная традиция веками толкает русского человека к этому образу, чтобы выразить свое отношение к застывшему безмолвию, неподвижности. И глубинка отсюда, и захолустье.

Чащоба — такое же захолустье, темное место в лесу, недоступное свету и движению.

Ни чащоба, ни захолустье не задержались в прямом своем значении, поскольку их использовали для других целей. Потребовалось новое слово, и оно появилось: глухомань. В литературный язык впервые ввел его. И. А. Бунин в повести «Суходол» (1911). Слово понравилось своей экспрессией, точным соответствием привычному, бывшему и у слов чащоба, захолустье. «Первое лесное слово, — вспоминал К. Паустовский, — какое меня совершенно заворожило, было — глухомань. Правда, оно относилось не только к лесу, но я впервые услышал его (так же, как и слово глушняк) от лесников. С тех пор оно связано в моем представлении с дремучим, замшелым лесом, сырыми чащами, заваленными буреломом, с йодистым запахом прели и гнилых пней, с зеленоватым сумраком и тишиной».

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская словесность

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки