Чулаки прекрасно знал жизнь театра. Его отец, знаменитый композитор и директор Большого театра Михаил Чулаки, в те времена, когда Миша становился писателем, давно уже ушел из семьи — тем не менее Миша уже «жил» в этой теме. Иногда, оказавшись в неловкой для себя роли «гения общения», тамады, в чем при его должности председателя Союза возникала порой необходимость, он, как бы оживившись, рассказывал «забавные случаи» из жизни великих. От историй тех веяло старомодной чопорностью, присущей Чулаки. Так же он и выглядел. Непонятно, из каких залежей доставал он эту одежду, которая была вне моды и почему-то всегда кургуза, тесна, хотя отнюдь не безлика. Носил он свой наряд невозмутимо и уверенно, видимо чувствуя себя безукоризненным джентльменом и тут. Стиль Чулаки неповторим и выбивается из стандартов, которым слабовольно подчиняемся мы. Писал он гораздо щедрей и эмоциональней, чем общался. И это гораздо лучше, чем когда наоборот, когда писатель украшает лишь застолье, но не литературу.
Один из последних его романов — «Борисоглеб», восхитил меня так, что перехватило дыхание. Это роман о юности двух сиамских близнецов, с которыми мать вынуждена жить половой жизнью, чтобы как-то облегчить их страдания неразделенной любви, невозможности счастья. Это почти античная, совершенная конструкция, сравнимая, скажем, со знаменитым Лаокооном. Вы помните копию этой гениальной скульптуры при входе в Эрмитаж — отца и его красивых детей душат змеи, обвиваясь вокруг них, и уже не выпутаться, хотя надо пытаться.
В «Борисоглебе» тоже сплелись счастье и гибель, как сиамские близнецы. Иначе и не бывает в жизни — и Чулаки удалось показать это так остро, наглядно, неразделимо, как больше никому. Дай бог каждому писателю такого романа, в начале или в конце! Именно совершенство романа, его досказанность и безысходность вызвали возмущение многих.
«Вы что — знаете другой способ как-то помочь близнецам?» — «Нет. Но все же... так нельзя... должны быть ведь какие-то рамки...»
Стенания людей бессмысленных, не способных на отчаянный поступок даже ради спасения ближних, заполнили воздух. Они поняли правильно — это роман против них, так ни на что и не решившихся, прошедших со скорбными минами мимо всех жгучих проблем. Я сам таких ненавижу... зато они всегда комильфо! «Но как же так можно?» — «А как?! Лучше — никак?»
Трудней всего сдвинуть людей с привычного самочувствия, когда они считают себя благородными, воспитанными, культурными и гуманными, демонстрируя это в основном в разговорах и хороших манерах и никогда не рискуя ничем — а вдруг это «отразится» на безупречной их репутации? И вот Чулаки кинул им всем вызов. Возмущение бурлило еще и потому, что уж от Чулаки этого не ожидали — с его старомодной чопорностью, немецкой пунктуальностью (какие-то немецкие бабки у него были), с его знаменитой порядочностью (никогда ничего не делал, нарушающего принципы), — и вот! Безобразие! На что же опереться теперь — если даже такие столпы, как Чулаки, вытворяют такое! Но я горячо его за это полюбил. Он показал всем, что такое писатель, буйный и свободный. На поведении его это, впрочем, никак не отразилось. В беседах и интервью он был, как всегда, сух и закрыт и, если его доставали с романом, объяснения давал самые скучные и благонамеренные, словно и не считая, что написал нечто из ряда вон выходящее.
Я сделался горячим сторонником еще не напечатанного романа, хотя почти все его прочитавшие предпочли позицию брезгливых «комильфо»: «Да... Но не так же!» — «А как?»
К счастью, тогда я был главным редактором мной и придуманного журнала «Мансарда», литературного органа Пен-клуба, и волевым усилием напечатал «Борисоглеба» в первом номере, игнорируя почти общее возмущение вокруг. Вроде за свободу слова боролись, особенно тут, в Пен-клубе. И что? То был довольно редкий в моей жизни момент (их за жизнь было несколько), когда я находился в холодной ярости и ради результата готов был на все. Заплюют? Под общий возмущенный крик уберут с поста редактора? Да ради бога! Дело стоит того.
И пусть некоторые, наверно, прочли это лишь как эротическо-извращенный вымысел (литературная форма и должна быть шокирующей, это и холодный, расчетливый Набоков прекрасно понимал, потому и прославился), а другие прочли «Борисоглеба» демонстративно-пренебрежительно, плюясь и поминутно взывая к «каким-то нормам», — но так и должны восприниматься шедевры. «Все великое приходит с кощунством на устах». Не знаю, кто сказал. Точно не я. Но я с этим полностью согласен.
Кто же заботится лишь о своей «взвешенности», лишь с нею и ляжет в гроб, и никто не вспомнит его, кроме близких. Но если для обычных граждан такой уход правилен и закономерен, то для писателя такой «двойной уход навсегда» — навсегда из жизни и навсегда из литературы — ужасен и непростителен.