Читаем Горящий рукав (Проза жизни) полностью

Отступили и власти. В то время, когда Абрамов стал ездить в Комарово, он был уже в силе и фаворе. Известный прозаик, завкафедрой советской литературы в Ленинградском университете... Штурвал страны с ржавым скрипом повернулся, и Абрамов приложил к этому руку. Те слова, за которые он пострадал, теперь легко и вполне безответственно звучали с трибун партийных съездов. Но Абрамов, зная их и себя, жил по-прежнему в напряжении, и его тяжелый взгляд означал прежде всего вопрос: «А кто ты такой? Не враг ли?» Впрочем, и особых друзей у него тоже не было. Не было никого, кто прошел бы такой же путь и с кем ему можно было бы говорить на равных. Что знали мы о Смерше (военной контрразведке), где он оказался, попав на фронт уже из университета; что знали о порядках в университете после войны, когда там проходили погромы «космополитов», в которых завкафедрой советской литературы Федор Абрамов принимал участие (словно бы даже и не предчувствуя, что позже ревнители идеологии и ему «дадут прикурить»), и главное — что знали мы о несчастной северной деревне, кроме того, что он написал в своих романах? Оттуда, кстати, тоже шла напряженность — некоторые деревенские земляки, узнав в романах себя, обижались и даже писали жалобы. Дети советской власти, они не привыкли к той остроте и откровенности, которую Абрамов вернул нашей литературе. «Столб воздуха», который давил на Абрамова, раздавил бы любого другого — но не его. Его «ершистость» во всем и упрямая сила в главном всегда были при нем. Даже войдя в пустую еще столовую Дома творчества, где еще не было никого, ты уже чувствовал Абрамова. Все наши места за столами были абсолютно неразличимы — одинаковые салфетки, приборы, мы и тут не решались особенно выделяться. Там, где обедал Абрамов, сияла тусклым светом бутылка коньяка. Конечно, почти все мы любили выпить и перед обедом обычно пропускали по полстакана, но тайно, в номерах, — а вот так открыто поставить бутылку на стол и даже не убирать ее, когда уходишь, мог только он. Его сила, упрямство, власть проявлялись во всем, в том числе и в этом. «А что? Не могу выпить перед обедом? Обязательно (он говорил на «о») прятаться должен?» Никто из нас не решился бы оставить бутылку. Даже официантка могла бы к нам придраться: «Запрещено!» А если бы кто-то из нас и решился бы оставить бутылку, то ее могли, например, выпить веселые друзья и для смеха налить туда чаю — каждый из нас живет в той жизни, которую создал. Бутылка же Абрамова стояла незыблемо, и никто не смел даже прикоснуться к ней. Этот его «скипетр власти» я помню очень ясно.

При этом он был начисто лишен чванства, которым вполне владели разные облеченные властью, теперь вполне забытые писатели. Он подчеркивал свой народный говорок, простоватость, крестьянское озорство.

— Ну что — прошвырнемся после обеда? — подходил он к тому, кого любил.

И выбирал достойных людей очень точно, снайперски, вне всякой зависимости от чинов, возраста, национальности, так что все разговоры о его заскоках, выходках, нападках чаще всего несправедливы. Другое дело — к драке он всегда был готов, причем тоже с любым, вне всякой зависимости от чинов, возраста, национальности, поэтому разговоры о его неуживчивости имеют основания. Когда он, со второй уже попытки, получил наконец Государственную премию, он радовался, но тоже по-своему: «Вот теперь я могу шумнуть!»

Все, кому посчастливилось «прошвырнуться» с Абрамовым (обычно до зеленого обкомовского забора и обратно), вспоминают эти минуты как самые важные. Абрамов зря времени не тратил, говорил только то, что мог сказать лишь он: самое веское, самое серьезное, самое трудное. Теперь таких людей нет.

НОВЫЕ ВРЕМЕНА

И вот — наступили они, новые времена! Ликованье наше как-то перебивалось горечью. Свобода! — с одной стороны. С другой — закрылось единственное хорошее издательство, которое мы к тому же считали уже почти своим. На углу Литейного проспекта и улицы Некрасова стоит красивое старинное здание. Это — дом Краевского. На втором этаже — музей-квартира Некрасова. Этажом выше здесь в 80-е годы поселилось издательство «Советский писатель». В каком-то порыве, всеобщем стремлении к совершенству здесь работал самый лучший редакторский штат, равного которому я не видел ни до, ни после. Почему-то самое достойное возникает у нас именно в переходный период. И лучшие книги Шефнера, Конецкого, Битова были принесены сюда и здесь, под сенью Некрасова, напечатаны. И вот — в нашем родном «Советском писателе», где наши книги выпускали сначала одну в пять лет, а потом уже почти ежегодно, нас перестали вдруг узнавать. На бурном собрании редакции (такие собрания шли тогда, в конце 80-х, всюду) директором издательства выбрали красивую женщину с трудной судьбой, работавшую прежде корректором. Для начала нам было сказано, что это мы, писатели, виновны в ее трудной судьбе, хотя, кто именно конкретно, не называлось. Видимо, все мы много лет мучили бедную корректоршу своими грамматическими ошибками, и час мести настал. Униженные и оскорбленные брали свое.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее
Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза