– Всё будет, Петюнька, – сглотнув ком в горле, пообещала Устинья. – И лето будет, и листья, и водичка побежит. И мы все вместе дальше пойдём. Вернёмся в Расею, работу сыщем – заживём по-царски! Ты мне вот что скажи – не приметил, куда я ведро с корьём поставила? Видала я там два сучка – как раз тебе сгодятся!
Петька деловито засновал по избе, выскочил за порог – и вернулся, волоча за собой ведро, полное кусков сосновой коры, которую сам же вчера набрал на растопку. Устинья вывалила кору на пол перед печью, покопалась – и выудила большой красно-коричневый, с янтарной изнанкой, ошметок.
– Поглянь-ка, на кого похож? Не то заяц бежит, не то филин крылья растопырил!
– На филина-то боле похоже, – задумчиво сказал Петька, вертя в пальцах кусок коры. Его глаза прищурились, брови сошлись на переносице. Не выпуская из пальцев обломок, он потянулся за ножом, вбитым в бревно у дверного косяка. Нож был Антипов – и ни Ефим, ни Устинья не решились забрать его у Петьки. Мальчишка даже спать ложился с этим ножом, а днём часами сидел на пороге избы и выстругивал из окорышей зверей и человечков. Точно так же делал прежде Антип, который мог за полчаса превратить любой сучок в забавную фигурку. Игрушки он отдавал заводским детям, и в женском остроге повсюду валялись криворогие козлы, ушастые зайцы и весёлые собаки с хвостами бубликом. У Петьки же, на взгляд Устиньи, выходило ещё лучше, чем у Антипа.
– Ты взгляни-ка, Ефимка, – изумлённо говорила она, показывая мужу вырезанного из коры медведя с рыбиной в зубах, свернувшегося кольцом соболя или падающего вниз, как стрела, сокола, – Ведь живым у Петьки зверьё выходит! Посмотри – каждая прожилочка на месте, каждый сучок в дело идёт! Вот тут, видишь – веточка срезана была, а он её ухом медвежьим приспособил! А у соколка клюв как загнулся – это же углядеть надо было да всего самую чутку почистить!
– И впрямь ловко! – хмыкал Ефим, с интересом крутя в пальцах кривоклювую птицу, – Ну, чем бы дитё не тешилось, лишь бы не плакало! Всё едино заняться нечем! Скоро и я начну с безделья ложки резать!
– Хороший глазок у парня-то вашего! – подтвердил и дед Трофим, явившийся в балаган после Рождества, – Его бы в ученье к стоящему мастеру отдать – так добрый кусок хлеба иметь будет. Люди за поделку большие деньги платят!
– Шутишь? – не поверил Ефим, глядя на то, как старик крутит в пальцах сгорбившуюся перед прыжком рысь, которую Петька лишь минуту назад закончил доводить до ума, – За забаву-то детскую – деньги?!
Дед только пожал могучими плечами и уселся на лавку перед печкой, в которой уже гасли, догорая, угли и бегал последний голубоватый огонёк. Его лицо с резкими чертами, большой нос, посечённые ветром скулы сами казались вырезанными из грубой сосновой чурки.
– На каслинских заводах такая выдумка в цене, – неспешно сказал он, кладя деревянную рысь на край стола, – Там, слышь-ко, на барина с полста таких-то умельцев стараются. Только не из корья, а из глины поделку делают. Коли она годится – так по этим поделкам из чугуна фигурь отливают. Всякую забаву для бар делают: ну, там прибор писчий, али катыш с ручкой, чтоб бумагу разглаживать, или ещё подсвечники и прочее… Отливать – то другое уменье, тоже не последние мастера занимаются. Но вот выдумку свою сделать – для этого особый глаз нужен! Мало таких-то мастеров. На заводах больше-то по немецким образчикам работают, но и своё попадается.
– Так ты, стало быть, каслинский? – осторожно спросил Ефим. Он был уверен, что старик не ответит. Но тот усмехнулся и, взяв длинный сук с обгорелым концом, аккуратно поправил гаснущие угли.
– Ещё чутку – и закрывать можно будет… Я, парень, не каслинский, а полевской. С золотых приисков тамошних, барина Турчанинова.
– Вон как, – как можно безразличнее сказал Ефим, – Значит, не всю жизнь за зверьём пробегал? И другое дело знал?
Дед Трофим молчал. В печи внезапно выстрелила прогоревшая головня, окатив красным светом его лицо.
– С малолетства на приисках-то. Сначала за отцом таскался, опосля сам робить начал. У барина-то не забалуешь, с мальства приспосабливают – кого камешки разбирать, кого – сита мыть… Такие, как ваш Петька, уже работниками серьёзными почитаются. Я с десяток годов около золотишка проходил. И мыл, и жилы находил, и комышками, было дело, брали… И самородковая россыпь тоже однажды приключилась. После неё я в леса-то и ушёл.
– Что ж так? – удивился Ефим. – Я по золоту не знаток, но ведь умный-то человек не всё, что сыщет, в контору понесёт! Я слыхал, что купцы тайные есть…
– А не слыхал, что с теми делают, кои от барина золотишко хоронят? – усмехнулся старик. – Поди, ползавода у вас таковских было? С цепками на руках-ногах?
Ефим, не отвечая, пристально смотрел на деда. Тот, словно не замечая этого взгляда, встал, прикрыл заслонкой красную россыпь углей, и в избе сразу сделалось сумеречно. Тусклым огоньком светилась лучина над ведром с талым снегом. Дрожали на стенах рыжие отсветы. Засыпала, попискивая, Танюшка на руках матери, и негромко звучал Устиньин голос: она рассказывала сказку.