— Это всего лишь имбирное пиво.
Кавалер Джоан, которому шел уже шестой десяток, устроился на полу рядом с ее стулом и, задрав голову, серьезно разговаривал с Джоан, поглаживая ее ноги. Элиза беседовала с Педро, он кивал, а сам наблюдал за Майком и Алланом, находившимися в другом конце комнаты. Клаудиа начала гадать по руке.
Оставалось маловато виски, всего же остального было еще предостаточно.
Розмари подала кофе, выкинула окурки из пепельниц, сполоснула бокалы. Тайгер и Кэрол Уэнделл помогали ей.
Потом она сидела в эркере с Хью Данстоном, пила кофе и смотрела, как падает снег, целая бесконечная армия больших мокрых снежинок; иногда какая-нибудь одна, отделившись от остальных, попадала на ромбовидное оконное стекло, таяла, сползая по нему.
— Каждый год клятвенно обещаю себе уехать из города, — сказал Хью Данстон, — подальше от всяких там преступлений, шума. И каждый год или снег идет, или «Нью-Йоркер» устраивает фестиваль Богарта, и вот я все еще здесь.
Розмари улыбалась, глядя на снег:
— Вот почему мне и хотелось эту квартиру: сидишь и смотришь, как падает снег, а в комнате горит камин.
Хью взглянул на нее:
— Не сомневаюсь, ты все еще читаешь Диккенса.
— Конечно. Никто не перестает читать Диккенса.
Подошел Гай, который разыскивал Розмари.
— Боб и Тэа уходят, — сообщил он.
К двум часам все разошлись, и они остались одни в гостиной, где повсюду стояли грязные стаканы, переполненные пепельницы, валялись использованные салфетки. («Не забудь», — шепнула, уходя, Элиза. «Да уж вряд ли».)
— Теперь не остается ничего другого, как переехать, — заявил Гай.
— Гай!
— Да.
— Я иду к доктору Хиллу. В понедельник утром.
Он ничего не сказал, только посмотрел на нее.
— Я хочу, чтобы он осмотрел меня. Доктор Сапирштейн или врет, или он… не знаю, не в своем уме. Такая боль — признак того, что что-то не в порядке.
— Розмари.
— И я больше не пью то, что приносит Минни. Я хочу принимать витамины в таблетках, как все остальные. Я уже три дня не пью. Я заставляю ее оставлять питье здесь, а потом я его выливаю.
— Ты…
— Вместо него я готовлю свое питье.
Не скрывая негодования и удивления, он закричал на нее, указывая рукой за стену в направлении кухни:
— Так вот чему тебя там учили эти суки! Вот что они тебе сегодня насоветовали! Сменить врача, да?
— Это мои друзья. И не называй их суками.
— Это сборище не слишком умных сук, которым не следовало бы совать свой чертов нос в чужие дела.
— Они только сказали, чтобы я проконсультировалась у кого-нибудь еще.
— У тебя же лучший врач в Нью-Йорке, Розмари. Хочешь знать, кто такой доктор Хилл? Чарли Никто, вот он кто.
— Я уже устала слушать, как великолепен доктор Сапирштейн. — Розмари заплакала. — Ведь боли начались у меня еще до Дня Благодарения, а он только и делает, что твердит, будто они скоро кончатся.
— Ты не сменишь врача. Нам пришлось бы платить и Сапирштейну, и Хиллу. Об этом не может быть и речи.
— Я не собираюсь менять. Я только хочу, чтобы Хилл осмотрел меня и высказал свое мнение.
— Я этого не допущу. Это… это несправедливо по отношению к доктору Сапирштейну.
— Несправедливо по отношению… Да о чем ты говоришь? А как насчет справедливости ко мне?
— Хочешь знать еще чье-нибудь мнение? Ладно. Скажи Сапирштейну, пусть он решит, кто это будет. Будь хотя бы настолько почтительна с лучшим специалистом в своей области.
— Я хочу доктора Хилла. Если ты не будешь платить, я сама стану платить за…
Она осеклась на полуслове и замерла, как парализованная, совершенно неподвижная. В уголок губ скатилась слеза.
— Роу?
Боль исчезла. Ее больше не было. Будто испортившийся гудок автомобиля, который наконец починили. Будто что-то такое, что, прекратившись, исчезает, исчезает навсегда и, слава тебе господи, уже никогда больше не возвращается. Прекратилось, и точка, и, о боже, как хорошо ей, наверное, будет, как только она отдышится.
— Роу? — Гай с беспокойством сделал шаг в ее сторону.
— Кончилась, — сказала она. — Боль.
— Кончилась?
— Только что. — Ей удалось улыбнуться ему. — Она кончилась. Вот так вот просто.
Розмари закрыла глаза и глубоко вздохнула, а потом еще глубже, так глубоко, как не могла позволить себе дышать уже целую вечность. Еще со Дня Благодарения.
Когда она открыла глаза, Гай все еще смотрел на нее, все еще нервничал.
— Что там было в напитке, который ты себе готовила?
У нее упало сердце. Она убила ребенка. Хересом. Или тухлым яйцом. Или неудачным сочетанием. Ребенок умер, боль прекратилась. Боль — это ребенок, а она убила его своей самонадеянностью.
— Яйцо, — сказала она. — Молоко. Сливки. Сахар. — Она замолчала, вытерла щеку, взглянула на него. — Херес. — Она попыталась произнести слово так, чтобы в нем не чувствовалось яда.
— Сколько хереса?
Что-то пошевелилось у нее внутри.
— Много?
И снова там, где раньше ничего не шевелилось. Приятное, щекочущее ощущение. Она хихикнула.
— Розмари, ради всего святого, сколько?
— Он жив, — сказала она и снова хихикнула, — он шевелится. С ним все в порядке, он не умер. Он шевелится.