— Он? Да что вы, это я его соавтор. Ах, милая Женни, — со вздохом продолжил я, — как прекрасна любовь, когда человек по-настоящему влюблен! Вот один Жерар — самый большой лентяй на свете, самый безалаберный человек из всех моих знакомых, который, назначив свидание на полдень, лишь в половине первого замечает, что он находится в часе хода от того места, где его ждут, и который, словно оракул Додоны, записывает свои откровения на дубовых листьях, уносимых и рассеиваемых любым порывом ветра; а вот другой Жерар, который, как все, записывает свои мысли на обычной бумаге, на свидания приходит за час до назначенного времени и за две недели выполняет ту работу, на какую я отвел ему месяц. И знаете, ради чего такая перемена? Да все ради того, чтобы увидеть вас на две недели раньше и сказать вам — а вернее, услышать, как я скажу вам это от его имени, поскольку сам он ни за что не осмелится признаться в этом, — сказать вам, что любит вас. А теперь, раз все сказано, сообщаю: бумажный сверток, торчащий из его кармана, это рукопись пьесы; там есть для вас восхитительная роль, для которой Монпу уже написал музыку. Я оставляю Жерара с вами. Он прочтет вам пьесу. Будьте благоразумны, не пугайте его, не перехватите через край, отряхая перед ним брызги пламени, низвергающиеся с ваших волос, и жемчуга, струящиеся из ваших уст, — короче, станьте простой смертной, хоть вы и та, кого я всегда звал богиней Утренней зари, а он зовет царицей Никавлой, дочерью химьяритов. Подумайте о том, что не всегда у ваших ног будет поэт, способный сказать вам на пяти языках — греческом, латинском, немецком, арабском и персидском — «я люблю вас», но не осмеливающийся сказать вам это по-французски. Короче, пусть мне не придется застать его в полном отчаянии, когда через две-три недели я приду на репетиции. На этом, прекрасная богиня Утренней зари, я вас покидаю, умоляя озарить задумчивое чело вашего обожателя одним из ваших самых нежных лучей.
И, в самом деле, я удалился, договорив эти последние слова, которым тщетно пытался придать как можно большую поэтичность, убедительность и завершенность.
Женни последовала за мной в прихожую и, схватив меня за руку, промолвила:
— Вы с ума сошли! Оставить меня наедине с мужчиной, которого я не знаю? Что мне делать? Что ему говорить?
— Что вам делать?..
— Да, что, по-вашему, мне делать?
— Вернувшись, вы застанете его на коленях; поднимите его с присущей вам чарующей грацией, усадите на диван, а сами садитесь рядом.
— И что я ему скажу?
— Скажете, что вы не поверили ни одному моему слову, и тогда у него появится прекрасная возможность повторить вам все это лично, которой он воспользуется, если только окончательно не потерял голову.
— Но я же не люблю этого господина!
— Вот это никоим образом меня не касается, я никогда не предвосхищаю будущее. Я сделал то, что обещал, а дальше будь что будет.
И я ушел.
Не знаю, что происходило на этом первом свидании, но готов поручиться, что все было вполне пристойно. Тем не менее Жерар повторил мне последние слова, которые произнесла прекрасная Сильвия, расставаясь с ним:
— Вы просто сумасшедший, но приходите ко мне снова.
И она добавила, вздохнув:
— Мне никогда не удавалось найти человека, который был бы способен любить меня!
Увы, я никогда не встречал женщину, которая в начале наших отношений не говорила бы мне то же самое!
Через две недели, как и было сказано, я начал руководить репетициями.
Жерар по-прежнему оставался в роли созерцательного влюбленного.
Опера была поставлена восхитительно и, что случается редко, с величайшей заботой о бутафории. Шолле, превосходный актер и совершенно особенный певец, исполнял роль Пикильо; Женни Колон, очаровательная актриса и певица с кристально-чистым голосом, исполняла роль Сильвии. Монпу призвал на помощь себе все фантазии своего воображения, едва ли не самого изобретательного из всех, какие мне доводилось знавать: он всегда применялся к сюжету, имитируя музыку Испании, когда это было нужно, и Германии, если это требовалось, то есть работая в двух совершенно различных мелодических системах; когда он перекладывал на музыку поэзию Гюго и Мюссе, ноты настолько соответствовали словам, что казалось, будто Гюго и Мюссе сами сочинили музыку к своим стихотворениям; он заставлял все, даже прозу Ламенне, даже «Слово верующего», подчиняться своим ритмам, таким страстным и таким напевным; при всем том он оставался добрым товарищем, дружелюбным, отзывчивым, всегда веселым, всегда занятым делом, всегда готовым напеть свои мелодии, которые напевал тихим и хрипловатым голосом так, как никому не удавалось это делать. Кстати говоря, все его мелодии, ставшие популярными, возможно даже слишком популярными, продолжают звучать и сейчас. Кто не знает «Гастибелсу», «Андалуску» и «Addio Teresa»?[82]