Помешательство Жерара состояло в том, что греза у него все дальше вторгалась в явь: жить там, где мельтешит нечто материальное, день ото дня становилось для него все нестерпимее. Поскольку по натуре он был склонен к спиритуализму, его занятия немецкими поэтами превратили его в мистика и духовидца; прибавьте к этому его потребность в постоянном движении, превосходно охарактеризованная его другом Теофилем Готье в следующей фразе:
Мы были очень дружны с Жераром, но я никогда не знал, где он обитает в ту или иную минуту, хотя, по сути, Жерар нигде и не обитал; как птица, он садился на ветку и оставался на ней до тех пор, пока она раскачивалась после полученного толчка, внушая ему мысль, будто он все еще движется, но, едва ветка делалась неподвижной, он вновь устремлялся в полет.
Помимо нежелания иметь постоянное место жительства, у Жерара была еще одна странность: как только у него заводились деньги — а они словно тяготили его, — он входил в первую попавшуюся лавку старьевщика, оставлял там задаток за все, что ему нравилось, будь то шкафчик эпохи Генриха III, сундук в стиле Людовика XIII или светильник в духе Герарда Доу; с этого момента он считал эти вещи своими и говорил о них, как о своей собственности. Если же ему случалось полностью расплатиться за какую-нибудь покупку, он просил доставить ее на квартиру одного из своих друзей. Так, у меня хранилась алебастровая лампа, о которой он вспомнил лишь спустя два или три года.
Стоит заметить, что ему была присуща фантастическая вера в Провидение; к примеру, он на глазах у меня, имея всего четыреста франков, надумал отправиться в Константинополь.
Как такое можно было сделать? Никто этого не знал, в том числе и он сам. Однажды он два или три месяца провел в лагере башибузуков, общаясь с ними на им же изобретенном языке. Его секрет, неизвестный, впрочем, и ему самому, был крайне прост: он любил людей и люди любили его.
Между тем я тоже уехал, причем моя бродяжная жизнь увлекла меня в другую сторону. И Жерару, этой бедной лиане с изящными листьями и яркими цветами, понадобилась опора: каким бы добрым он ни был, инстинкт повел его к тому, кто был еще добрее.
Он направился к Мери.
Ах, милая сестра, когда вы познакомитесь с Мери, как восхитит вас его очаровательное остроумие, его необъятное сердце! Тот, кто знает Мери лишь по его сочинениям, не знает Мери. Прозрачная родниковая вода, бьющая из источника, сама по себе прекрасна, но представьте, что эта же самая вода вытекает из вазы в руках мраморной статуи, изваянной Фидием и служащей аллегорией Доброты, Нежности, Поэзии, Науки и Благожелательства; тогда, утолив жажду родниковой водой, вы поневоле застынете у этого мраморного изваяния. Я знаю Мери уже сорок лет и ни разу не видел, чтобы он хоть на минуту изменил спокойствию в духе Платона и доброжелательному восприятию в духе Теренция всего человеческого, что есть в человеке.
Поэтому Мери был тем из нас, с кем Жерар проводил больше всего времени: вместе они сочинили три крупных драматических произведения.
При всей скромности гонораров, полученных Жераром за «Пикильо» и «Лео Буркхарта», он, тем не менее, понял, что именно театр, если добиться в нем успеха, принесет ему больше всего денег. И потому, мечтая о сокровищах лишь для того, чтобы их тратить, и грезя о колоннах мыса Суний, о минаретах Босфора и пирамидах Нила, Жерар всегда хотел работать для театра, то есть заниматься тем, к чему у него было меньше всего природных задатков; поскольку он был воспитан на индийской, немецкой и английской литературе, его героини всегда являлись ему овеянными поэтическим ореолом, которым царь Шудрака, Гёте и Шекспир наделяли своих женских персонажей.
Однако наше общество никоим образом не обращено в сторону поэзии; средний уровень понимания с трудом дотягивает у нас до предметов возвышенных, но почти никогда не поднимается до предметов поэтических; впрочем, об этом можно судить по игре актеров, исполняющих роли в наших драмах, комедиях и трагедиях.