Теперь он увидел белый носовой платок, но не на башне, а у Рафаэлы, которая печально совершала увеселительную прогулку по парку и которой нынешняя женская мода, не предусматривающая карманов, предоставила счастливую возможность держать в руке этот косметический клапан чувств, эту летную перепонку фантазии. Рафаэла поглядывала на башню, несколько раз взглянула и на его окно и поприветствовала нотариуса, невзирая на свою скорбь; даже будто бы сделала знак, чтобы он спустился вниз, так ему показалось (но он не был вполне уверен) – потому что Вальт знал по английским романам, сколь далеко порой заходит женская тактичность. Пока он размышлял, к нему в комнату зашла Флора и действительно передала просьбу спуститься вниз.
Он пошел к растроганной барышне, будучи сам растроган. «Я легко могу представить себе, – думал он, спускаясь по лестнице, – каково ей сейчас, когда она смотрит на башню и знает, что там, наверху, вот-вот положат в гроб единственного человека, который, вооружившись лишь искреннейшей любовью, подобной материнской любви к неудачному ребенку, прекрасно справился с отталкивающим впечатлением, производимым ее внешностью».
– Простите мне предпринятый мною шаг, – начала она, запинаясь (и отняла от влажных глаз носовой платок, этот фартук сухого сердца), – даже если он, как вам представляется, вступает в противоречие с той деликатностью, какую представительницы моего пола должны выказывать вашему.
К сожалению (или, наоборот, к счастью), она обратила свои слова не к вспыльчивому Кводдеусу Вульту: ибо во всей Европе, или в Париже, или в Берлине вряд ли сыщется другой человек, который в
Так же, если прибегнуть к иносказанию, обстоит дело и со стеклом:
Но тот, кто так думал, не был Вальтом; нотариус же, когда Рафаэла обратилась к нему с приведенными выше словами, искренне ответил: мол, никакой шаг, даже совершенный представителем пола, к которому сам он принадлежит, – не говоря уже о другом, который вообще представляется ему самым святым, что только может быть, – он не истолковывает иначе, нежели так, как желательно задумавшему этот шаг сердцу.
Рафаэла только и хотела, что спросить его: как там умирающий – к которому она, как к другу отца, относится вполне благожелательно, как, впрочем, и вообще ко всем людям, и которого очень жалеет, – как он вел себя в ночь, когда изъявлял свою последнюю волю (благодаря семи свидетелям, будто через семь ворот, горожане уже успели получить ровно столько же «хлебов», то бишь достоверных версий этого события); она, мол, очень хотела бы узнать это, потому что, в любом случае, «умирающий» – понятие более высокого порядка, чем «живущий».
Нотариус отвечал добросовестно, то есть именно как нотариус: он, мол, надеется, судя по носовому платку, что больной еще жив. Рафаэла рассказала, что доктор Шляппке, когда его позвали в башню, хоть и согласился лечить этого больного, но только как безнадежного, – и, оправдывая свою репутацию мягкосердечной дамы, пожелала доктору, чтобы такой курс лечения удался.
– Это уже кое-что… не говоря о ночи, которую он все-таки благополучно пережил, – бодрым голосом заявил Вальт.