Усмотрел Пугачев отныне для себя первейшую заботу в том, чтобы давать помощь приклонившимся к нему, где бы они ни случились. Как с первых дней было заведено направлять во все края верных людей-увещевателей, так затеял теперь Емельян посылать повсюду собирателей войска. И поехал в Башкирию Салават, сын Юлая. А вслед за ним и Канзафар Усаев, мещерякский сотник, который тоже пристал к Емельяну после разгрома Кара. Житель екатеринбургского ведомства Иван Грязнов еще раньше сколотил на Урале отряд из работных людей. Емельян с милостью призвал Грязнова в Берду, тоже нарек полковником и отправил назад на уральские заводы. К северу от Оренбурга на Самарскую линию был отряжен полковник Дмитрий Лысов. А там объявились свои атаманы — калмык Дербетев да бузулукский хуторянин Илья Арапов.
Понимал Емельян, что несподручно воевать без большой артиллерии. И перед николиным днем, призвав к себе Зарубина-Чику, повелел ему ехать на уральские заводы — лить пушки.
Повсюду прибавлялась негаданная сила. Под Уфой вдруг самостийно скопилась толпа — окружили башкирцы нелюбый им город, грозились его взять и с нетерпением ждали от «царя» вспоможения, чтоб вернее сокрушать супротивников.
Нешуточное предприятие — Уфу сломить, центр Башкирии! Емельян сам разумел это, но более убеждал Кинзя: для башкирцев, говорил он, Уфа то же, что Оренбург для казаков яицких — как бельмо на глазу, как заноза в сердце!
Только яицкие свое гнули: «Уфа Уфой, а что же выходит? По дальним углам людей суем, а про свой забыли?» И начали они уламывать Емельяна послать Михайлу Толкачева брать Яицкий городок.
— Ладно, нехай едет Толкачев, — согласился Емельян, поняв, что не уговоришь яицких оторваться от здешних мест.
Но отправит он и под Уфу верного человека! Полковники не хотят, так поедет граф.
Из показания Ивана Никифоровича Зарубина при допросе в сентябре 1774 года:
К Берде привязанный, Емельян самолично весь декабрь налаживал армию. Народу скопилось уже двадцать тысяч! Тесно стало в степи вокруг слободы. Но способных к воинскому делу ружейных казаков мало, башкирские и татарские всадники тоже не все исправные, крестьяне же и заводские работные — их за шесть тысяч перевалило! — и вовсе ничего, кроме дубин, не имели.
Выстрелом из вестовой пушки каждое утро начиналась в повстанческом лагере гомонливая жизнь — служилая выучка. Командиры сводили в полки людей — по пять сотен, под знамена из желтого шелка с изображением Христа, либо Николая Чудотворца. Конники устраивали скачки. Артиллеристы затевали пальбу. Пушек насобирали до ста, а умелых канониров при них опять-таки раз и обчелся. Чтобы хоть по малости научить стрельбе, каждого надо изрядно наставлять. Емельян к тому же задумал приспособить артиллерию для похода по снегу зимой и ставил пушки на бесколесные лафеты, на полозья, а то и просто укладывал в сани, обрубая лафетные «хоботы» и оглобли у зарядных ящиков. Целый день, не смолкая, звенел над лагерем железный перестук молотов — старались в мортирной мастерской кузнецы.
А в «государевой» конюшне под приглядом беглого поселенца Чучкова холили четыре сотни лошадей, со свистом и гиканьем объезжали башкирских скакунов. Почасту бывал здесь и Емельян, нередко и в седло вскакивал, укрощая особо неподатливых стригунков. Любил он лошадей, ценил добротную сбрую на них и джигитовал отлично: в состязаниях и в казацких потехах всечасно выказывался среди прочих соревнователей одним из лучших — на всем скаку продырявливал из ружья набитую сеном кольчугу, попадал в шапку, поднятую на пике, рубил саблей, колол копьем…