– Ира… я вырос в предвоенное время, в тридцатые годы. Когда началась война, мне было 12 лет. Я очень хорошо помню то время, не раз к нему возвращался, писал о нем. Во время войны меня отправили в эвакуацию, отец был на фронте, в составе московского ополчения. Оно было почти целиком истреблено, но отец остался в живых. Когда я из эвакуации вернулся, шел последний год войны, я был рабочим на почтамте, и это было время исключительных надежд, исключительного воодушевления и самой жалкой нищеты. Так что тут говорить о трех чемоданах?..
– А потом Вы пошли учиться.
– Да, я поступил в МГУ на отделение классической филологии. Преподавали там люди высокой культуры, поразительные эрудиты. Это были старые люди. В 20 – е годы классическую филологию в стране практически запретили, а потом снова возродили… Но среднего возраста преподавателей у них уже не было.
В 1949 году меня арестовали. Восемь лет – за антисоветскую агитацию, главным образом за беседы и дискуссии в узком кругу друзей. По тогдашнему времени срок небольшой, ведь у людей, с которыми я сидел, сроки были по 25 лет. Меня посадил мой близкий товарищ, Всеволод Колесников. Он тоже был студентом, но учился в военном институте иностранных языков, сделал потом хорошую карьеру. Отец его служил в МГБ.
– Вас посадили на пятом курсе филфака, следовательно, институт закончить не удалось, но, насколько я знаю, потом Вы стали врачом.
– В 1955 году я вернулся из заключения с волчьим билетом, не имел права жить в Москве. Мне каким – то образом удалось поступить в Калининский медицинский институт (это была моя старая мечта). Я постоянно думал, что, рано или поздно, все – равно опять посадят и у меня, по крайней мере, будет реальная профессия. Институт все – таки окончил. В Калинине работал врачом, поступил в аспирантуру, защитил диссертацию. И занимался литературой, много – переводами. Одна из моих больших работ, которая отняла много лет, это перевод с французского философских произведений Лейбница. Они потом были опубликованы, но, конечно, без упоминания моего имени. А вскоре я «прибился» к самиздату, стал даже чем – то вроде сотрудника и консультанта в одном самиздатовском журнале, который продержался дольше других. Его редакторы уезжали в эмиграцию, а я оставался. Потом пришло время уехать и мне…
– Почему выбор пал на Германию?
– В большей степени потому, что всю жизнь был связан с немецким языком, немецкой литературой, философией. Сам переводил много филологов и теологов. Язык был большим переживанием, потому что, ну, вот представьте, что Вы приехали в Древний Рим, где на языке классиков просто говорят на улице старухи, дети, собаки понимают этот язык, надписи всюду… Моя семья была со мной, мы были свободны думать, решать, хотеть или не хотеть… Сын учился в медицинском…
– Политическая свобода была важна для Вашего ощущения себя писателем?
– Это обязательное условие существования любого писателя, как и любого гражданина. Но политическая свобода не создает писателя, она не может быть предпосылкой для настоящей литературы, а всего лишь условием. Больше того, политическая свобода в иных случаях искажает литературу, потому что создает соблазн непосредственного и прямого участия в общественной, не говоря уже о чисто политической деятельности. А эти сферы жизни во многом противоположны той, в которой живет писатель и на которые ориентирована художественная литература.
– Ваши, мягко говоря, неприятности на родине начались после того, как в журнале, выходящем в Иерусалиме, была опубликована антифашистская повесть «Час короля». Парадокс, но именно за это Вы расплатились изъятием материалов, «порочащих советский общественный строй», то есть – рукописями художественных произведений. Они так же «порочили» строй, как и антигитлеровское повествование о короле, в свой звездный час решившем разделить участь подданных и надевшем желтую звезду? Почему вообще это произведение было опубликовано не у нас?
– Мои неприятности начались не с того момента, когда была опубликована за границей эта повесть. Они начались, может быть, в день моего рождения. Это, к сожалению, печальная шутка, потому что я относился к тем людям, которым довольно рано стало ясно, что им просто нечего делать в этой стране. А новые преследования, о которых уже, честно, просто скучно говорить, начались, действительно в связи с тем, что я примкнул к самиздату, дело – то мое – хотя я и был «реабилитирован» – так за мной везде и ходило. Даже привычки у меня были совершенно определенные. Когда здесь, в Мюнхене, вижу полицейскую машину, это не производит на меня никакого впечатления, а в Москве, издали заметив фуражку милиционера, я автоматически переходил на другую сторону. Рефлекс, присущий, думаю, не только мне. Государство было врагом таких , как я, а мы были врагами государства, независимо от того, что говорили или не говорили.