В 56-м году вернулся Лев Кропивницкий, сами знаете откуда. Когда Лев вышел, было прекрасно, хорошо. Он рассказывал, что однажды на фронте он встретил в лесу немца, они посмотрели друг на друга, и каждый пошел своей дорогой. Рассказывал вещи смешные: как они со Свешниковым боролись с блатными, как приезжал Штейнберг, который врачом работал в лагере. Лев жил недалеко от Оскара — надо было идти полем через лагеря. Для меня Лев не был яркой личностью. Судьба его сложилась трагически: сколько лет провести в тюрьме и не видеть другого мира, сложно себе представить. Мне трудно судить психологически, он был сам по себе. Он любил строить козни, сплетничать, говорил Володе гадости про меня. Потому что я была совершенно независима и ни с кем никогда не обнималась, никогда не вела себя фривольно и не любила просто так мило улыбаться друг другу, как это бывает в жизни. У Льва был, безусловно, хороший вкус, была большая любознательность, он много приносил нам джаза и другой музыки. Лев любил джаз, не знаю, насколько его понимал, — в нем очень был силен снобизм, а джаз входил тогда в моду. Лев и Евгений Леонидович в чем-то кичились своим происхождением — кто они были, не знаю, но совсем не шляхтичи никакие. Кропивницы — это место в Польше, есть у Сенкевича. «Зачем метутся народы? Какого рожна?» — как переделал Сапгир псалмы Давида. Но как художник он не обрел ничего личного, своего. У него очень подражательная натура. Была картина с каким-то американским политиком или актером — один в один, полное подражание американскому художнику, который соединял профили. Может быть, он хотел что-то найти, но ничего не нашел. Когда я увидела его картины на лианозовской выставке в Третьяковке, я пришла в совершенный ужас. Когда я сказала об этом Оскару, он обиделся: «У Льва есть разные картины, он может писать и так и так». Это были абсолютно несостоятельные по цвету картины, какие-то размазанные глупейшие формы. Женщин он превращал в чурбан или кусок дерева с руками и ногами. Может быть, это мужское начало, недовольство женщинами в нем говорило? Но для меня это не оправдание. Даже если бы он подражал Лисицкому, как Эдик Штейнберг или Володя Немухин, можно было бы найти объяснение, но здесь полная бесформенность, так рисуют дети, а Лев, взрослый человек, считал себя художником. Его абстракции совершенно несостоятельны. Потом почему-то пошли быки. Бывают вещи, которые невозможно понять, объяснить вообще — но в них чувствуется стихийное знание художника. Возьмем Босха — уму непостижимо, что у него творится, мы не понимаем его настоящей идеи, но нам интересны детали. Но это мое мнение, кому-то нравится — жена Галя, например, считала его картины гениальными.
Валя Кропивницкая начала рисовать в 67-м году и тогда же участвовала в глезеровской выставке. Она пыталась рисовать немножко и раньше, какие-то дома, но не могла, жизнь мешала: первый муж, рождение Катюшки, а главное — бедность! Тогда ее композиции не были сделаны так тщательно, как потом, но, во всяком случае, это были вполне профессиональные работы. Валя осмелилась встать на путь художника — до этого у нее просто не хватало мужества. Она с детства была способной. Галя Кропивницкая все архивы Льва и Евгения Леонидовича отдала в архив литературы и искусства. Там много писем, в том числе письма Вали к отцу и матери, замечательно написанные. Она писала какие-то рассказы тогда. Валя очень любила слушать Окуджаву, я тоже, она приходила и просто упивалась — он ведь тоже идет от какого-то простонародного языка, как и ее отец. Но я никогда не слышала, чтобы Евгений Леонидович говорил о музыке или пел. У них вообще никто не поет — ни Валя, ни Катя, ни Саша. Оскар музыкален и учился когда-то играть на скрипке, уже в Париже он приобрел аппаратуру, где можно было слушать диски, и я даже подарила ему пластинку своего знакомого виолончелиста с миниатюрными произведениями, котоые Оскар любит. Позже появился Галич. Его мы очень любили.
Обычно устраивались вечера, как у Пинского на «Аэропорту», где он пел. Потом все смешалось, мы тоже как-то рассыпались.