Дело уже доходило до потемнения в глазах, до полного изнеможения, когда я увидел в сумерках темные, брошенные лет двадцать тому назад, дома деревни Камаринской, поднятой среди урманов раскулаченными-ссыльными в известные годы. Кое-как преодолев высокий увал, я сбросил убийственный рюкзак у крыльца первого уцелевшего лучше других дома: окна со стеклами, печка, стол, лавки – чего еще надо уставшему человеку? Минут пять сидел я у крыльца, прислушиваясь и приглядываясь, насколько позволяли сгустившиеся сумерки и высокие хлысты крапивы с коноплей, разросшихся по бывшим дворам. Осматривался с тонкой льдинкой тревоги в сердце: затемнело, а вокруг дикий край – мало ли что, мало ли он хранит неизвестных обычному человеку тайн? Да и россказней всяких наслушался про эти места еще в то время, когда сплавлялись на байдарках по Тую. И Вьюга, тоже набившая лапы, присела рядом, с непонятной настороженностью, не как обычно поглядывая на меня.
Тишина давила на уши. Даже в зарослях черемухи и смородины по ту сторону речки Таимтаит – не было ни звука. Казалось, что вся округа присматривается к появившемуся вдруг пришельцу. Налегке, не чувствуя натруженных до одеревенения ног, я спустился к речке. Вьюга замерла на юру. Начерпал в чайник воды и поднялся к дому. Топор за поясом. Быстро изрубил на короткие чурки одну из сохранившихся жердей упавшего забора. Растопил печку – вскипятил чаю, поел и свалился на широкую лавку между столом и стенкой. Вьюгу оставил на улице, у крыльца, с мыслями, что она, в случае чего, предупредит меня лаем.
Почти в момент провалился в глубокий сон. Сколько времени прошло – неизвестно, как я вздрогнул от пронизывающего сердце страха – кто-то явно живой ощутимо пробежался по мне. Даже через одежду почувствовался этот, как показалось, нелегкий бег. Махнул я в ужасе руками вдоль тела и вскочил. Темно. Ничего и никого не видно. Лихорадочно нашарил в кармашке рюкзака фонарик и зажег. Крысы! С полдесятка, крупные и, как мне показалось, с какими-то хитрыми, ехидно-осмысленными взглядами. Вмиг вспомнились рассказы о нечистых местах в этой деревне, наваждениях, и, схватив рюкзак, я выскочил наружу. Вьюга встретила меня ласковым повизгиванием, словно и ей не очень уютно было дремать на мягкой траве.
Над отдающей фиолетовой чернотой заречной ширью, у самого ее окоема, обозначилась светлая полоска. До вольного ее разлива оставалось еще часа два-три. Но дальше спать было и негде – крысы вызывали внутреннее отвращение, и не хотелось: мгновенный всплеск пробуждения все же глубоко встряхнул мою душу – а в ночь идти опасно: мало ли бродячего зверя в тайге. Да и в одном названии речки – Таимтаит, слышалось что-то таинственное, чудное, и темные, потерявшие четкие очертания, силуэты дворов казались необычно большими и призрачными. Но приглядывался и прислушивался я недолго: подумал, подумал и решил все же потихоньку двигаться в сторону Пролетарки: ведь со мной была верная собака, а в руках – ружье. С оглядкой, держа ружье наготове, миновал заросший крапивником и коноплей переулок и стал подниматься на высокий мост через Таимтаит. Далеко внизу журчала в быстром беге вода, булькала в береговых промоинах и у топляков. Когда-то давным-давно по речке сплавляли выпиленный в ее вершине лес – топляки и остались: ведь среди того леса была и лиственница, которая, как известно, не гниет веками. С моста вовсе широко поднялось затуманенное предутренней дымкой заречье, даль дальняя, ни конца ни края. Даже и представить невозможно ее пределы. А что там, в них – в глубинах этих пределов? Жутко… Но мало-помалу острота навязчивых дум притупилась. Неясное однообразие задернутого чернотой леса стало привычным, и километр за километром уплывали назад вместе с невольной робостью и тревогой… Утром я был у Сысолятина.
Всего-то километров пять-шесть отмерил я от околицы Пролетарки, а взмок до густой испарины под шапкой и на спине – груз-то на плечах почти в полцентнера. Смахнув с лица соленые капли пота, свалил рюкзак на кучу хвороста и растянулся на траве-мураве, у обочины старой, едва приметной тропы.
Сочно голубело небо над вершинами древних сосен, чистое от растворенного в его далеких глубинах солнечного света, по-осеннему умиротворенное. Терпко пахло хвоей и багульником, какими-то цветами и прелью. Запах древесного и травяного тлена еще не был мне привычен, но я вдыхал этот таежный настой с глубоким упоением, пытаясь представить, что ждет меня там, впереди, в угодьях бывалого охотника.
Вьюга, покосив на меня глаза, зашныряла вдоль опушки ельника, и вскоре я услышал резкое трепетание крыльев взлетевшего рябчика, его тревожный посвист. Теплело на сердце: значит, не зря старался – доброго помощника вырастил…