Но надо было спешить, впереди тянулось еще десятка полтора немереных таежных верст – вдоль заросшей молодняком просеки, по краю болота и заваленному колодником урману, а день на вершине осени уже короток и слишком быстро сходит на густые сумерки. Ночевать в глухомани, в непроглядно чернильную ночь, хотя и с оружием, одному жутковато. Да еще и без привычки. Кто воистину знает, что там вершится, в этих непроходимых дебрях?
Отозвав свистом собаку и полусогнувшись под тяжестью ноши, я потянулся дальше – в глубь тайги…
Уже в затухающих далях обозначился неохватный взору просвет, на фоне которого нарисовалось темное зимовье, притулившееся к куртине хвойников. Выдохнув копившийся в груди спазм тугой усталости, я с трудом распрямил придавленную тяжелым рюкзаком спину и потеплел душой: близился конец изматывающего хода, убийственно тяжелого даже для моего молодого и сильного тела. Еще с четверть часа неимоверных усилий и с высокого берега распахнулись задернутые сумеречной поволокой заречные просторы, уходящие к зачерненному густеющей темнотой окоему.
Устремленные ввысь деревья казались угрюмыми и до того мощными, что маленькое, чуть припадающее на одну сторону зимовье выглядело подле них игрушечно. Окинув его истомленным взглядом, я сбросил с плеч опостылевшую за день ношу и, отпихнув ногой увесистый батожок, подпирающий почерневшую от времени небольшую дверь, распахнул зимовье. Пахнуло густой затхлостью, какой-то гнилью и сыростью. Слева слепо белело маленькое оконце, тусклый свет от которого не пробивал внутреннюю черноту зимовья, и я не смог ничего в нем разглядеть. С трудом присев на корточки, нашел в рюкзаке фонарик и зажег его: у противоположной от дверей стенки – широкие нары, у окна – дощатый стол, над ним – полка, справа, у входа – железная печурка, и все. Сосновые окатыши стен, поставленные на мох, отливали желтизной, а пол, из нетесаных горбылей, чернел от затертой грязи.
Вьюга, сунувшись в зимовье, долго обнюхивала что-то под нарами, а я все стоял и стоял, разглядывая невзрачное жилище, в котором намеривался провести весь месячный отпуск.
Усталость сковывала, тянула на отдых, но волевым усилием я заставил себя собраться, и, вынув резиновое ведро, принесенное с собой, стал искать спуск к речке, шелестящей водоворотами в береговых промоинах и на заиленных топляках. С опаской, оглядываясь и прислушиваясь – необычность обстановки потянула к мыслям о медведях, рысях, диких бродягах… Сила – силой, храбрость – храбростью, но в душе каждого человека живет некий неуправляемый ни сознанием, ни волей сторожок самосохранения, нередко граничащий с робостью или даже страхом. И то, и другое, хотя и было задавлено особым складом моего характера, но все же жило, вкрадчиво щекотало сердце.
Пахнуло свежестью, ароматом дикой смородины, густо вплетенной в заросли прибрежных кустов; влагой. Игристая, в серебряных проблесках вода, сломав струю, быстро наполнила ведро.
Нарубив лапника, я при свете керосиновой лампы, стал освежать зимовье: вымыл окно, стол, нары и затоптанный пол. Все это время в открытые двери плыла ночная прохлада с редкими таежными звуками и запахами, и набегавшаяся за день Вьюга подремывала у самого порога, и что-то милое сердцу натекало в душу, и забылись мне и утомительные сборы, и долгая дорога из города, и тяжелый, изматывающий до предела сил пеший ход к зимовью…
Особое не испытанное прежде состояние овладело мной, и лишь много позже я понял, что этот восторг души будет приходить ко мне только в тайге и только на промысле, и станет ценнее любых других радостей, а точнее – бесценным…
Где-то к середине не пробивной по темноте ночи управился я с работой, вскипятил на железной печурке чаю, накормил собаку, поел и сам, и с приятной расслабленностью в теле, растянулся на нарах, почти сиюминутно заснув.
Утро было холодным, с густой изморозью. Я долго оглядывал окрестности, прикидывая, в какую сторону направляться. Не было еще у меня ни опыта хождения по незнакомой тайге, ни опыта промысла, ни тем более знания добычливых мест.
За рекой уходила к горизонту сплошными волнами тайга, а вокруг стояли подпирающие небо сосняки и кедровники.
Пока раздумывал, куда направиться, Вьюга подала голос в ближнем лесном отъеме, и я, заволновавшись, кинулся на этот зовущий голос, быстро прикинув направление от зимовья.
Азартно взлаивала на какую-то живность Вьюга, хотя с уверенностью можно было предположить, что на мелочь – не было в ее лае злобы. Но я горел тревожной радостью в суетной спешке, обходя валежник и выверты корней, цепляя фуфайкой сухостоины и древесную поросль…
Вьюгу увидел возле комля огромного кедра. Собака, задрав голову, то подпрыгивала и упиралась передними лапами в ствол дерева, то приплясывала на месте, не переставая тявкать. Я долго вглядывался в густую крону кедра, но никого не видел. «Кто же там, в лапнике, где?» – бились жгучие мысли. Но ни одна ветка не шелохнулась в обозримом объеме кроны, ни один пучок иголок не дрогнул.