В ответ Екатерина укрепила армии на западном направлении и собиралась послать войска в Польшу к границам Пруссии, о чем написала в письме-приказе Потемкину 19 октября 1788 года: «Король Прусский зделал две декларации – одна в Польшу противу нашего союза с поляками (который… видя, что от того может загораться огонь, я до удобного время[ни] остановить приказала); другая Датскому двору, грозя оному послать в Голштинию тридцать тысяч войск, буде Датский двор войдет, помогая нам в Швецию. ‹…› День ото дня более открывается намерение и взятый ими план не токмо нам всячески вредить, но и задирать в нынешнее и без того для нас тяжелое время. ‹…› Думаю, на случай открытия со стороны Короля Прусского вредных противу России и ее союзника намерений… армию фельдм[аршала] Гр[афа] Румянцева обратить, как в твоем большом плане предвидено было, противу Короля Прусского…»[406]
В штабе Потемкина расценили это письмо как приказ готовить войну с Пруссией[407]
. Потемкин спешно доказывал необходимость снизить накал в отношениях с Пруссией и не делать поспешных шагов. Эта напряженная ситуация с Пруссией продлилась до конца года. П. В. Завадовский убеждал императрицу начать военные действия и резко критиковал более осторожные советы Потемкина. Ему удалось настроить императрицу против «светлейшего»: Екатерина обиделась на Потемкина, назвав его продолжателем геополитической стратегии Никиты Панина, выступавшего за партнерство с Пруссией. В письме Екатерине от 26 декабря 1788 года Потемкин оправдывался: «Я не по основаниям Графа Панина думаю, но по обстоятельствам. ‹…› Не тот я, который бы хотел, чтоб Вы уронили достоинство Ваше. Но, не помирясь с турками, зачать что-либо – не может принести Вам славы… ибо верно мы проиграем, везде сунувшись»[408].Фридрих Вильгельм был опасным противником, масоном и идеологическим оппонентом русского двора. Его предшественник, Фридрих II, просвещенный монарх, поэт, друг и корреспондент Вольтера, автор «Анти-Макиавелли» (1740), представлял собой более прагматичного политика, стремившегося к поддержанию дружеских отношений с Екатериной. Племянник же Фридриха был консервативен, религиозен, лишен всяких просветительских импульсов. Он демонстрировал откровенную антирусскую позицию. Императрица в письмах к И. Г. Циммерманну (явно ориентированных не на одного корреспондента, а на всю европейскую аудиторию) вела непрерывную полемику с прусским королем, настаивая на том, что за его словами о балансе сил стоят агрессия и стремление к доминированию: «В настоящее время берлинский двор руководствуется в политике принципами г. де-Шуазеля, над которыми Фридрих II так насмехался. Всем известно, что принесла нам политика герцога де-Шуазеля; его мнимая боязнь перед величием России прикрывала его страсти, его злобу, зависть и двоедушие. Он хотел повредить мне, но ему удалось только обнаружить свою собственную слабость и слабость турок, которых он впутал в это дело. Равновесие Европы не сходило у него с языка, то самое отвлеченное равновесие, которое всегда нарушало спокойствие всех держав, опиравшихся на эту фразу, помогающую пускать пыль в глаза толпы и маскировать преступныя и непоследовательныя цели и намерения, когда они заступают место справедливости, служащей основою всех государства и связующей человеческое общество»[409]
.Еще более неудачными выглядели на тот момент польские дела, тесно связанные с прусскими. Согласно проекту русской стороны, опиравшейся на короля Станислава Понятовского, бывшего фаворита Екатерины, Польша должна была выслать войска и принять участие в военных действиях против турок. Однако с августа 1788 года, с начала русско-шведской войны, Польша становилась все менее и менее сговорчивой. Обе стороны – Россия и Пруссия – пытались втянуть разные круги польской аристократии в свои союзы, и здесь Фортуна споспешествовала Пруссии, а не Екатерине[410]
. В качестве одного из «подарков» польской стороне и Пруссия, и Россия обещали автономию Гданьска (Данцига). Город на Балтике являлся постоянным объектом геополитических столкновений европейских держав. Таким образом, именно в эти месяцы политического торга с Польшей Фортуна оказалась милостивой к городу, и строчка державинской оды отразила этот момент: