Для поэта метафизического, стремящегося обосноваться в мире физического, тело бога, заключенного в камне, было подходящей метафорой. А обезглавленного, изломанного бога он вполне мог выбрать по той же причине, по которой Роден часто отсекал своим фигурам головы, а вместе с ними и наиболее экспрессивные черты человеческой анатомии. Фигура без лица не может ни подмигнуть, ни подсказать суть замысла. Но для Рильке подвергнутые ампутации тела Родена всегда оставались целыми: «Полнота передана во всех безруких статуях Родена: ничто существенное в них не отсутствует», – писал он в своей монографии о скульпторе.
Безглавый торс – табула раса. Для неверующего он не более чем кусок спящего камня, но для того, кто верит именно в этого бога, он становится чем-то вроде зеркала, в котором отражена вся жизнь. Так и Рильке, играя на недостающих фрагментах изломанной, анонимной статуи создал «Архаический торс Аполлона», почти идеальный сонет, эту наиболее цельную из всех поэтических форм.
Камень словно говорит голосом Родена, оракула, которому Рильке задавал когда-то всепоглощающей важности вопрос: «Как мне жить?» Тогда Роден ответил ему: «Трудиться, неустанно трудиться». И в первых строках своего стихотворения Рильке, по всей видимости, еще подчиняется этой директиве. Вместе с читателем он отправляется в странствие по разным частям тела статуи: глаза, грудная клетка, бедра, место, которое некогда отвечало за воспроизведение жизни.
Но затем встреча выходит за рамки одностороннего наблюдения: у Аполлона появляется свой взгляд. Статуе не нужны глаза, чтобы видеть, рот, чтобы говорить, или гениталии, чтобы зачинать, – свое рождение она носит внутри себя, подобно тому, как Мальте носил внутри себя свою смерть. И пока Аполлон и Рильке вглядываются друг в друга, разрушая разделяющие их барьеры, поэт начинает делиться с миром опытом, который дала ему эта встреча, облекая его в форму стиха.
И тут ему приходит в голову, что просто стихотворения тут недостаточно. Иначе сонет оборвался бы как раз перед той поразительной последней строчкой, и поэт так и остался бы покорным долгу связным между предметом и читателем, секретарем Бога. Но Рильке уже недостаточно просто видеть. Ему нужны новые глаза. Ему необходимо не просто быть в присутствие Бога, он сам хочет стать творцом. В обращении Аполлона к поэту происходит окончательное слияние объекта и наблюдателя, читателя и автора. Теперь это новое существо может говорить; оно становится совершенным. Рильке признал искусство, дал своему богу жизнь, и это изменило его.
В ту зиму, когда Рильке закончил «Аполлона», прервал свое четырехлетнее молчание Франц Каппус. Он прислал Рильке письмо из отдаленного армейского гарнизона, в котором сообщал, что принял решение стать военным. Поэзию он оставил навсегда.
В своем десятом и последнем письме к молодому поэту Рильке отвечал, что вспоминал о нем в последнее время и рад получить от него известие. Удивительно, но Рильке писал, что радуется даже больше самого Каппуса перемене участи последнего. «Я рад, что у вас теперь есть устойчивое, ясное существование, звание, мундир, служба, все приметы ощутимой и определенной реальности».
Такой смелый карьерный разворот, продолжал Рильке, гораздо предпочтительнее тех «полухудожественных» профессий вроде журналистики или критики, в которых часто оседают поэты. Все это не более чем жалкие попытки удержаться в искусстве, примазавшись к творчеству других, в то время как для Рильке любой художник, творящий вполсилы, лучше бы не творил вовсе. Пусть лучше займется конкретным делом, например, пойдет служить в армию, как Каппус, что, по мнению Рильке, поможет ему хотя бы не потерять связи с «грубой реальностью».