Но эти существенные изменения в осознании религиозной и политической
Христианский культ любви и свободного постижения Бога и его Истины не мог преобразовать повседневный жизненный уклад Московии. Этому препятствовали и уроки жестокости, преподанные монголами. В такой ситуации самодержавный отцовский произвол в семье церковь могла лишь пытаться смягчить, и «Домострой» тому пример. На само же семейное самодержавие она, как мы видели, не покушалась, более того — всемерно его поощряла. Но при этом и по отношению к государству и его устройству в церкви наибольшие шансы на победу имели течения и лица, обосновывавшие необходимость неограниченной самодержавной власти московского государя. В том числе и потому, что запрос на такое обоснование шел от самой власти.
Этот политический запрос существенно отличался от аналогичных запросов во времена Киевской Руси. Киевские князья нуждались в христианстве как объединительной религии, призванной сменить многообразные языческие верования подчиненных Рюриковичами племен и заблокировать междоусобные войны за великокняжеский стол (последнее им не удалось). В послемонгольские времена таких задач перед правителями уже не стояло. Но на месте старых вопросов возникли новые. И главный среди них — вопрос о политико-идеологическом и символическом дистанцировании персо- нификатора власти от привластной княжеско-боярской элиты при сохранении за ней освященных традицией прав соучастия в принятии государственных решений.
Послемонгольской Московии, как и домонгольской Руси, была неведома абстракция закона как универсального принципа, в соответствии с которым строится государственность и распределяются полномочия между ее отдельными институтами. Упоминавшееся выше узаконивание Иваном Грозным полномочий Боярской думы, осуществленное в экстремальной политической ситуации, было шагом в этом направлении, но продолжения он не получил, а впоследствии сам же Грозный наглядно продемонстрирует, что основной вектор эволюции московской государственности определялся отнюдь не законом. Он определялся противоборством разных интерпретаций абстракции
Поначалу — при Иване III — борьба шла в основном за время. Первый «государь всея Руси», чтобы увеличить дистанцию между собой и привластной элитой, жившей воспоминаниями о русской традиции «братской семьи», должен был найти традицию, которая была бы одновременно и русской, и более древней и глубокой, чем русская. Укоренившееся к тому времени на Руси православие и падение за несколько лет до вокняжения Ивана III Византийской империи (1453) такую возможность предоставляли, и московский правитель ею воспользовался.
Некоторые современные исследователи не без оснований обращают внимание на то, что послеордынская официальная Москва никаких публичных притязаний на преемственную связь с Византией не выражала и никаких действий в этом отношении не предпринимала. Женитьба Ивана III на племяннице последнего византийского императора Софье Палеолог произошла не по инициативе московского правителя, а по инициативе европейских держав, руководствовавшихся своими политическими интересами. Иван Грозный, повелевший перед тем, как стать царем, перевести на русский язык византийский сценарий венчания на царство, после ознакомления с этим сценарием категорически его отверг. Шапка Мономаха, надетая на него при короновании, никакого отношения к Византии не имела, ибо была подарком ордынского хана Узбека Ивану Калите. И сама идея правопреемства с Византией, исходившая из церковных кругов — главным образом, от греков, бежавших в Москву из захваченного турками Константинополя, — сочувствия у московских государей не вызывала131
.Все это выглядит убедительно, но вопросы, тем не менее, остаются. Факт ведь и то, что Иван III на брак с Софьей Палеолог согласился. Как и то, что греки, осевшие в Москве, оказывали влияние на атмосферу в ней — тому есть свидетельства, и мы их еще коснемся. Факт и то, что шапка, сделанная ордынским ювелиром, была представлена все же как шапка византийского императора Константина Мономаха, а не как шапка хана Узбека. Все это, на наш взгляд, и позволяет говорить о том, что идея преемственности с Византией московским правителям была не чуждой. И что саму женитьбу Ивана III на Софье можно рассматривать как своего рода символический захват чужого, т.е. византийского, времени, как превращение его из абстрактного прошлого в конкретное настоящее.