— Меня обвинили в ереси, — сказал он. — Кто лучше меня сможет сочувствовать тем, кто попал в положение, подобное моему?
— Так, выходит, мне, — перебил его Вивальди, — вменяют в вину ересь — ересь, я не ослышался?
— Все уверения в невинности нимало мне не помогли, — продолжал незнакомец, пропустив восклицание Вивальди мимо ушей, — меня обрекли на пытку. Мука была непереносимая! И я сознался в своем прегрешении…
— Простите, — вмешался Вивальди, — но позвольте мне заметить, что если вам, обвиненному по не очень существенному, как вы говорили, поводу, достались такие тяжкие страдания, то каковое же наказание ожидает тех, кто совершил более тяжкие проступки?
Незнакомец слегка смутился.
— Мой проступок был не слишком значителен, — промямлил он, избегая полного ответа.
— Возможно ли, — настаивал Вивальди, — что перед судом инквизиции ересь почитается незначительным проступком?
— Степень еретичества, коя мне вменяется, оказалась не слишком значительной. — Посетитель даже покраснел от неудовольствия. — И потому…
— А разве святая инквизиция допускает существование различных степеней ереси?
— Я признал свою вину, — повысив голос, подчеркнул незнакомец, — и вследствие этого наказание мне смягчили. После пустяковой епитимьи дело против меня будет прекращено, и через несколько дней, вероятно, мне разрешат покинуть тюрьму. Но прежде того я вознамерился даровать посильное утешение страдающему собрату: если у вас есть друзья, которых вы желали бы известить о себе, не опасайтесь доверить мне их имена и препоручить какое-либо устное послание.
Последнюю фразу гость произнес шепотом, словно боялся, что его подслушают. Вивальди молчал, вперив взор в лицо собеседника. Для него крайне важно было уведомить родственников о своем местопребывании, однако предложение визитера поставило его в тупик. Вивальди слышал, что к узникам подсылают иногда доносчиков, которые под личиной симпатии и дружеского расположения выпытывают их мнения, позднее обращаемые против них самих, а также выискивают сведения об их друзьях и знакомых, нередко обрекаемых с помощью столь недостойных средств на погибель. Вивальди, с полным сознанием собственной правоты, на первом же допросе назвал инквизитору имена родственников и указал, где они проживают; следственно, этими сведениями можно было бы без опаски поделиться также и с гостем, однако Вивальди заключил, что, если слух о его попытке передать на волю послание (пускай даже самое краткое и безобидное) дойдет до ушей его ревностных охранителей, это подстрекнет раздраженных судей к новым гонениям, послужит лишним невыгодным для него свидетельством. Эти соображения вкупе с недоверием, вызванным несообразностями в повествовании незнакомца, часто путавшегося в противоречиях, укрепили Вивальди в решимости не поддаваться соблазну: поблагодарив посетителя, он проводил его до дверей — и тот с неохотой удалился, заметив, однако, на прощание, что, буде какие-либо непредвиденные обстоятельства задержат его в стенах инквизиции долее предполагаемого срока, он обратится к тюремщикам с мольбой дать ему позволение нанести Вивальди еще один визит. В ответ на это Вивальди ограничился безмолвным поклоном, однако, когда гость покидал камеру, он успел уловить перемену в его лице, словно того угнетали какие-то мрачные размышления.
Минуло несколько дней, на протяжении которых Вивальди ничего не слышал о своем новом знакомце. Вскоре юношу призвали на еще один допрос, окончившийся так же, как и предыдущие; после долгих недель одиночества и томительной неопределенности Вивальди в четвертый раз предстал перед Святой Палатой. Инквизиторы сидели вокруг стола, и церемонии сопутствовала особая торжественность.
За отсутствием свидетельств, кои доказали бы невинность Вивальди, питаемые на его счет подозрения оставались в силе, и, поскольку юноша упорно отрицал справедливость обвинений, какие, он чувствовал, будут ему предъявлены, и наотрез отказывался сознаться в совершенных им преступлениях, приказано было в ближайшие три часа подвергнуть его допросу