Мальчишка усмехнулся, сунул руку в единственный карман штанов, вынул оттуда пузатую красную окарину. И, заиграв на ней, пошел через лес следом за своими козами. Зеленая листва вмиг скрыла его из виду, а я растерянно стоял, не в силах понять, был ли этот мальчишка-пастух на самом деле, или он мне привиделся во сне.
Я подудел в дудку, прислушался — коз больше не слышно, слышна была только окарина, которая казалась теперь далекой-далекой, будто она провалилась куда-то в глухой овраг. Я крикнул: «Па-ап!.. Па-ап!..»
Никакого ответа — лишь дрозд перелетел через родник да лес Усое прошумел: «Тс-с-с-с!..»
Я сел в траву, стал ждать дальше, ивовую дудочку положил рядом на землю. Перед глазами все еще стоял пастушонок, выгоревший на солнце так же, как и его одежонка. Его окарина продолжала звучать, словно маня или жалуясь на что-то, порой звонко вскрикивая, порой погружаясь в задумчивость. Она навевала печаль — теперь-то я понимаю, сколько боли было в той песне, но еще больше было в ней одиночества. Лишь позже мне станет ясно, как много одиночества в пастушьем деле, а так как пастухи не умеют в отличие от деревенских дурачков сами с собой разговаривать, то и ведут они разговор — с помощью окарины или ивовой дудочки — с лесом, и со стадом своим, и со всякой лесной тварью. Редко прибегая к словам, они создали язык дудки и окарины, а стадо, разбредаясь по пастбищу, звоном колокольцев дополняет нехитрый этот рассказ.
В ту пору моя дудочка была частицей этого мира. Человек с самого младенческого возраста, если ему не хватает подходящих слов, чтобы выразить свои чувства, начинает петь или на чем-то играть. Не знаю, правда, может ли ивовая дудочка достаточно полно выразить все, что испытывает душа. Окарина, наверное, делает это гораздо лучше, но, раз я не умел играть на окарине, что поделаешь? Приходилось дуть в ивовую дудочку…
К роднику подползла черепаха, остановилась, подумала, пить не стала, а повернулась и поплелась дальше вдоль укутанного палой листвой родника. Затаив дыхание я следил, не вылезет ли черепаха из панциря, не станет ли щипать траву. Издалека долетел торопливый перезвон колокольцев — так торопливо они звенят тогда, когда стадо пугается чего-то. Залаяла собака, послышался женский смех. Именно в ту сторону ушел отец — уж не козарка ли это смеется?..
Я напряженно вслушивался, но ни женский смех, ни лай собаки не повторился, лишь изредка где-то вдали звякал одинокий колоколец. Черепаха скрылась в палой листве, зеленые сумерки рассеялись, стало жарко и душно. Помню, меня одолел страх, я крикнул раз, другой, эхо лениво и неохотно повторило мой крик, но отец не отзывался. Чуть слышно звучал где-то женский смех.
Я здорово струхнул, решил, что отец в поисках нужной тропки, должно быть, незаметно забрел в дурман-траву, а стоит в нее забрести, человек мигом теряет память, забывает, где он живет, и как, и с кем из родных, и где эти родные сейчас. И, когда я подумал, что отец больше не может обо мне вспомнить, забыл, что оставил меня возле родника и велел дудеть в дудочку и ждать его, у меня перехватило горло, и я разревелся. Наплакавшись до того, что перед глазами завертелись зеленые и оранжевые круги, я ополоснул лицо в роднике, глотнул воды, надеясь унять всхлипывания, но они не утихли, а перед глазами по-прежнему вертелись круги.
И вдруг из этих кругов и водоворотов вынырнул отец, в руках — топор и ствол срубленного деревца. Я кинулся к нему, прижался к его ногам, а он, отбросив топор и деревце, взял меня на руки (это случалось, между прочим, крайне редко). Я заглянул ему в глаза и увидел, что в них медленно кружат и расплываются такие же водовороты. Улыбка на его лице была кроткая, отсутствующая, словно он возвратился из иного мира, где видел что-то необыкновенно прекрасное. Он ощупал меня, опустил наземь и, зачерпнув из родника воды, плеснул мне в лицо, а потом наклонился к воде и сам долго умывался. Весь мой страх как рукой сняло, я осмелел, лес Усое снова стал приветливым, и на фоне его еще робкой, неяркой зелени загорелое лицо отца, усеянное поблескивающими каплями, показалось мне самым красивым на свете. Сегодня, перерывая пепел своих воспоминаний, я понимаю, что никогда больше не видел отца таким. Это было лицо человека, вынырнувшего из росы, но роса покрывала не только его лоб, брови, щеки, сбегая светлыми капельками на шею, — он весь был омыт росою, словно даже сердце росою омыл. Однако роса столь же недолговечна, сколь и красива.
Светлые брызги быстро рассыпались и исчезали, и лишь в глазах продолжали кружить таинственные водовороты.
«Идем, сынок!» — сказал отец, взяв меня за руку.
«А деревце?» — напомнил я.
Но он сказал, что мы по дороге срубим другое, ведь топор с нами. Когда у тебя в руке топор, а кругом целый лес, можно не опасаться, что не сумеешь повалить дорогой деревце. Куда ни повернешь голову, всюду перед глазами деревья — стоят, легонько подрагивают ветками, и каждое в твоей власти.