1.4. У Н. Оцупа в стихотворении «Звездный котел» – об извозчике, уносящемся в небо (ср. «Балладу об извозчике» Одоевцевой, одобренную, согласно ее воспоминаниям, Мандельштамом), – «Сдачи? Неуловима, нет / Еле зримая пыль монет» связана, вероятно, с теми же метафорами в «Разговоре» и «Золотом». Но не менее очевидно сходство между двумя по-иному (т. е. на основании иного сближающего признака) построенными метафорическими комбинациями: первой строфой стихотворения Оцупа – «Синий суп в звездном котле» (далее в этом тексте «небесное пойло», «котел золотой» и концовка, использующая бытовое «гастрономическое» значение глагола: «Словно сахар в горячей мгле, / Распущусь в золотом котле») и четырьмя строками черновой редакции стихотворения Мандельштама «Чуть мерцает призрачная сцена…»:
А взгляни на небо – закипаетЗолотая дымная уха.Словно звезды – мелкие рыбешки,И на них густой навар[1229].Дата в черновом автографе – ноябрь 1920 г. Стихотворение Оцупа появилось в печати в начале 1921 г. в альманахе «Дракон», где участвовал и Мандельштам[1230]
, а «Чуть мерцает…» – в августе того же года; можно было бы предположить, что в окончательной редакции Мандельштам для расподобления устранил приведенные строки, однако в одной из первых публикаций – в «Альманахе Цеха поэтов» указана дата: декабрь 1920 г. Впрочем, он, конечно, мог знать стихотворение Оцупа до напечатания.1.5. В свете дальнейшей мандельштамовской эволюции – инверсии культуры и природы в его картине мира после 1920 г. и активизации биологической топики[1231]
– цит. черновой фрагмент важен как предварение кишащей червями тверди «Концерта на вокзале». Определение звезд как грубых в следующем после «Концерта» стихотворении 1921 г. «Умывался ночью на дворе…», четко семантически мотивированное внутри этого текста, дает автоописание и «антилермонтовской» формулы предшествующего стихотворения. В следующем, третьем стихотворении раздела «1921–1925» («Кому зима – арак…»), перенимающем от второго комбинацию звезды – соль и «высокую» огласовку звезд (с э, а не ё)[1232] и усиливающем определение грубые до жестокие, продолжена и биологизация неба (ср. «Как тельце маленькое крылышком…»): «Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка, / И верещанье звезд щекочет слабый слух». Но, с другой стороны, эти два стиха являются трансформацией осязания млечности звезд. «Крынка» метонимически (и фразеологически) представляет «млечность», переведенную из астрального мира в предметно-биологический план (что соответствует «крынке молока» в известном пассаже об «эллинизме» в «О природе слова»). Далее, слабый перенесено от звезд (здесь они жестокие) на «я», а на месте осязания оказывается слух-осязание, причем, как и в ННЛ, зрение не участвует в контакте со звездами.Описываемая трансформация опирается на строку перевода Анненского из Рембо («Богема»): «Где шелком юбок слух мне звезды щекотали».
В следующей строфе осязание педалировано – гладить… ворошить… шарить
(а в последней «я» превращается в слепца с собакой-поводырем). В этих двух словах неявно – семантически, но не лексически – дано значение, выведенное на словесный уровень во втором «Сеновале» («Я по лесенке приставной…»): ср. «желтизна травы… жалкий пух… солома в рогоже» и «Я дышал звезд млечных трухой» (сходным образом намечен в «Кому зима…» и «всклоченный сеновал», да и «сеновала древний хаос»).В цит. строке второго «Сеновала» – новый дериват формулы ННЛ: млечность
опять названа прямо, признак слабости (и гумилевской мелочи) возвращен звездам в метафоре труха, а (в)дыхание соответствует осязанию. Страдательное положение «я» в диалоге со звездами («Кому зима…») покинуто и сближено с позицией десятилетней давности – что выражено затем (в 3-й строфе) параллелизмом, уравнивающим земное и небесное: «Звезд в ковше Медведицы семь. / Добрых чувств на земле пять» (ср. цит. выше сонет Вяч. Иванова о Млечном Пути «в душе и в небесах»)[1233]. ННЛ содержит экстравагантную отсылку к Батюшкову, а здесь, как отмечалось нами в другом месте, – каламбур на пушкинской основе[1234], соль которого в биологизации «добрых чувств», сведении их к естественным «органам чувств», что в высшей степени характерно для Мандельштама после «Tristia».1.6. На фоне подобной изощренной игры выделяются эпизоды, где звезды
даны вне новационных комбинаций – как стабильные поэтизмы (а это стало возможным, когда спало доакмеистическое и «первоакмеистическое», выразившееся в «Я ненавижу свет / Однообразных звезд» и ННЛ, напряжение в диалоге со звездами, впоследствии – в начале нового периода вновь возросшее[1235], см. 1.5). Такова концовка стихотворения «Отравлен хлеб и воздух выпит…»: «Пространство, звезды и певец!» Аналогичен в этом отношении финал «Феодосии».