К половине восьмого, когда прозвонил колокол к ужину, Хейзел настолько проголодалась, что вонючая похлебка из бычьих хвостов показалась ей едва ли не лакомством. Девушка с жадностью ее проглотила и поспешила в часовню на вечернюю службу, где сидела зажатая на скамье между другими заключенными в почти полной темноте и слушала, как капеллан, ударяя кулаком по кафедре, страстно их поучает.
– «Рабы, подчиняйтесь вашим земным хозяевам во всем, делая это не напоказ, лишь ради того, чтобы заслужить их расположение, но искренне, в благоговении перед Господом!»[34]
– кричал он, брызгая слюной. – Вы, пристрастные к дурному и порочному, падкие до распутства и праздности, должны быть приучены к добронравию и трудолюбию!Лившиеся на нее слова напомнили Хейзел о тех редких случаях, когда она ныряла в собор Святого Андрея в Глазго, чтобы погреться во время воскресной утренней службы. Даже в юном возрасте она восставала против всех этих разговоров о грехе и испорченности. Казалось, что правила для богатых и бедных различаются, причем порицают всегда неимущих. Им говорили, что, только признавшись и покаявшись в своих грехах, можно одолеть такие болезни, как, например, тиф, но улицы и вода при этом оставались грязными. Она всегда считала, что девушкам и женщинам приходится тяжелее всего. Увязнув в трясине, они не имели никакой возможности из нее выбраться.
Когда служба наконец завершилась, заключенных разделили на группы по двенадцать человек и загнали в камеры. Все пространство в них было плотно занято – в четыре ряда по три в каждом – подвесными койками-гамаками, между которыми едва-едва можно было развернуться.
– Там у вас два ведра. Увидите, – сказал стражник. – Одно с питьевой водой, а второе – чтобы нужду справлять. Уж постарайтесь не перепутать.
Холщовые гамаки без какого-либо белья кишели блохами. Пол был липким. Едко пахло испражнениями и кровью. Когда дверь с лязгом захлопнулась, женщины оказались в кромешной темноте. Сидя в заплесневелом гамаке и слушая раздававшиеся вокруг стоны, всхлипывания и покашливания, Хейзел думала только лишь о Руби, которая осталась в яслях одна-одинешенька. Не лежит ли она в мокром подгузнике? Не плачет ли? Не проголодалась ли? До этой ночи они никогда еще разлучались. Девушка чувствовала, что ей не хватает теплой тяжести девочки на сгибе руки.
Переодевшись в темноте в ночную сорочку, Хейзел вытащила из кармана передника белый носовой платок и развернула его. Повязала красный шнурок на шею и спрятала оловянный жетон под сорочку, проведя пальцем по выбитому номеру: 171. Пусть теперь она не может быть с Руби по ночам, никто не лишал ее этой малости – носить жетон Эванджелины. Ну не странно ли, что этот атрибут, прежде казавшийся Хейзел таким унизительным, она воспринимала теперь совершенно иначе. Как память о покойной подруге. Как своего рода талисман.
«Каскады», 1840–1841 годы
Разбуженные ото сна пронзительным звоном колокола, заключенные торопливо оделись в темноте и выстроились в очередь в кухне за кашей-размазней, перед тем как отсидеть еще одну бесконечную проповедь. К тому времени, как они вышли из часовни, в передний двор уже заходили гуськом свободные поселенцы, чтобы выбрать себе в услужение кого-нибудь из ссыльных. Хейзел присоединилась к группке недавно родивших женщин и кормилиц, которые стояли у ворот в ожидании, когда их поведут к детям. Им сказали, что ясли находятся на Ливерпуль-стрит, рядом с пристанью.
В сопровождении стражника они двинулись тем же маршрутом, что проделали накануне, но только в обратном направлении: прошли вдоль высокой каменной стены «Каскадов», повернули налево, пересекли мост через вонючую речушку и поднялись на покатую Маккуори-стрит. Густой туман скрывал вершину горы над ними, создавая иллюзию потолка, нависающего над закрытой территорией.
Через дорогу короткими перебежками шмыгали зеленые ящерицы. С дерева на дерево перелетали птицы с ярко-синим оперением. Пока женщины тяжело шагали вперед в полной тишине, Хейзел любовалась красотой этого нового мира: цветущим багровым кустарником, золотистой травой у обочины дороги, сверкающей росой, серой пушистой порослью. Она вспомнила свой район в Глазго, где ей приходилось с осторожностью ступать по улицам, покрытым тонким слоем густой массы из частичек угля и навоза, и постоянно быть начеку, чтобы успеть увернуться от мусора, который выбрасывали из окон. Тесную комнатку, где она жила с матерью, и единственное мутное окошко, совсем не пропускавшее воздуха и только самую малость света, земляной пол, который во время дождя превращался в жижу. Девушка вспомнила реку Клайд, где вода была настолько смертоносной, что большинство людей, и стар и млад, пили вместо нее пиво. И как детей уже с шести лет отправляли работать на фабрики и шахты, а некоторых – и воровать для своих родителей, как это приходилось делать самой Хейзел.