Хейзел развлекала Руби потешками, которые помнила с детства: историями про мальчишку, который скатился с холма кувырком и расшиб себе лоб, о полыхавшем Лондонском мосте и о человеке, который пошел спать, стукнулся головой и не смог встать утром. Годовалая Руби восторженно лепетала; ей очень нравились рифмованные строчки. Но сама Хейзел теперь воспринимала все иначе: прежде она и не замечала, сколько тут описано страданий и несчастий. Ребенок с кровоточащей раной, горящий мост, человек, умирающий по собственной неосторожности.
Теперь эти прибаутки казались ей зловещими. Словно были дурными предзнаменованиями.
С каждой неделей Руби становилась все более бледной и замкнутой. Она больше не кидалась навстречу Хейзел, едва та появлялась, не плакала жалобно, когда гостья уходила. Вела себя едва ли не с безразличием, равнодушно поглядывая на Хейзел из-под ресниц. Прошло всего несколько месяцев, а девочка уже относилась к ней как к чужому человеку. Позволяла играть с собой в ладушки, но, казалось, терпела общение с трудом, словно кошка, которая вырывается, не желая, чтобы ее тискали.
В одно воскресенье плечи Руби оказались покрыты синяками; на следующей неделе сзади на ногах девочки были заметны узкие красные полосы.
– Тебя кто-то бил? – спросила Хейзел, заглядывая дочери в глаза.
Руби отстранилась, растерявшись перед напористостью матери, к тому же она была еще слишком маленькой, чтобы понять, о чем ее спрашивают. Когда Хейзел пожаловалась надзирателю, тот качнул подбородком и заявил:
– На детях, которые того не заслуживают, никаких отметин не появляется.
Сердце девушки превратилось в незаживающую рану.
Что она знала из того, что творилось с Руби в ее отсутствие?
Да ровным счетом ничего.
Однажды вечером, возвращаясь из дома губернатора, Хейзел наткнулась на Олив, которая поджидала ее сразу за главными воротами «Каскадов». Они уже давненько не виделись. Олив приговорили к трем неделям во дворе для рецидивисток за сквернословие и неподчинение приказам – вполне в ее репертуаре.
Указав подбородком на группу женщин на противоположном конце двора, Олив предупредила подругу:
– Держи ушки на макушке. Кое-кто страшно тебе завидует, считает, будто ты на особом положении: сначала докторская каюта на корабле, потом – ясли, теперь – губернаторский дом.
Хейзел кивнула. Она знала, что Олив права. Остальным заключенным приходилось куда тяжелее. Хозяева напивались, били их, заставляли работать до седьмого пота. А сколькие ссыльные носили сейчас под сердцем нежеланных детей? Она видела: женщины были готовы на все, только бы пару дней не выходить на работу, например лизали медные трубы, чтобы окрасить язык в синий цвет, вызвать у себя расстройство желудка и получить освобождение по болезни.
– И что же мне делать? – насторожилась Хейзел.
– Да ничего. Просто будь поосторожнее, – сказала Олив.
Матинна
Становится все более очевидным, что коренные жители этой колонии являются (что, впрочем, отнюдь не новость) весьма подлой расой; что доброе и гуманное отношение, которым они всегда пользовались со стороны свободных поселенцев, не имеет свойства сделать их хоть сколько-нибудь более цивилизованными.
Дом губернатора, Хобарт, 1841 год
Матинне казалось, что эта зима никогда не кончится. Внутренний двор до сих пор был покрыт тонкой коркой замерзшей грязи, которая трескалась под ногами. Комната девочки не отапливалась; холод пробирал ее до самых костей. Она, крадучись, передвигалась по огромному дому в поисках места, где можно было бы согреться. Когда миссис Крейн прогнала Матинну из общих комнат, та отыскала убежище на кухне.