— Альгирдукас был еще крошкой, — произнес он дрожащим голосом, но твердо, ясно. — Ты по десять раз, по сто раз на день целовала его личико, ручки…
Она вздрогнула.
— Потом он уже научился говорить «мама», «мамочка», «моя мама»…
Она закрыла глаза ладонями и покачнулась.
— Помнишь, как-то раз, обняв его, ты сказала: «Вот в ком моя жизнь!»
— Довольно! Довольно! — Зина вскочила с дивана. — Не мучай меня! Зачем бередить рану?! — По ее лицу катились крупные слезы.
Домантас тоже встал, положил ей руку на плечо:
— Мы можем… Мы можем иметь другого Альгирдукаса!
Она затаила дыхание. Викторас действительно сказал нечто очень важное, и ее мысль лихорадочно забилась, заглушая голос сердца. Но она еще не решалась что-либо возразить.
— И снова все стало бы как прежде… Ответь мне, Зина!..
Она подняла голову и в упор посмотрела на него. Зрачки ее расширились. Еще не раскрыв губ, словно в трансе, побледнев и отмахиваясь от него руками, жена наконец выдавила: — Нет, нет!.. Не хочу!.. Нет!
— Подумай, что ты говоришь! — в испуге воскликнул он.
— Думала, знаю… И не проси, не мучай меня.
— Что с тобой? Почему я не могу попросить? — возмутился он.
Минуту оба молчали. Ее лицо побледнело. Она стиснула зубы и готова была провалиться сквозь землю, лишь бы прекратить этот разговор.
— Я тебя не понимаю, — пожал плечами Домантас, отходя от нее.
— Не понимаешь? Ты совсем ничего не понимаешь! Даже не приложил усилий, чтобы понять. Но к чему говорить, к чему говорить об этом! Я тебя не виню… Но мне больше нечего сказать, нечего! Боже мой!.. Одно горе с тобой, Викторас!
Она говорила взволнованно, словно черпая слова из самой глубины сердца.
Домантас застыл посреди комнаты и не сводил с жены глаз.
— Я не оправдываю себя, — пробормотал он. — Но… Ты что-то задумала? Хочешь оставить меня? Что же ты молчишь?
— Нет, — нерешительно возразила она.
В его глазах мелькнул огонек надежды.
— Зина, милая, послушай меня, мы должны иметь цель, ради которой живем! Нужно, чтобы нас что-то связывало. Тогда все будет хорошо. Послушай меня, Зина, подумай. Это же очень серьезно!
Она грустно и горько улыбнулась. В глубине ее души мучительно всколыхнулось пережитое страдание и падение.
— Я никуда не гожусь, — с трудом, но уже сухо и обиженно заговорила она. — Ты осудил меня, хотя не сказал ни слова: плохая мать, плохая жена… Я — ничто!.. Да!.. Лучше уж не быть матерью, чем быть плохой матерью! Понимаешь?
Она сердито отвернулась и, схватив со стола лист бумаги, начала нервно рвать его в мелкие клочки…
Домантас промолчал.
— А ты разве по-настоящему заботился о своей семье? — снова заговорила она, разбрасывая эти клочки. — Позаботился ли, как другие, о том, чтобы отложить что-то на черный день? От других ты требуешь. А от себя? Может, полагаешь — детей будет государство содержать? Ах, да что говорить! Ничего ты не желаешь знать. А ведь кое-кто уже поговаривает, что твой директорский пост — мыльный пузырь. А постарался ли ты за время службы обеспечить семью, как сделал бы это всякий другой на твоем месте? Нет, ты ничего не желаешь знать! Беда с тобой, беда…
— Зина…
— Хватит! — закричала она и резко, зло отвернулась. — Знакомы мне твои нравоучения… Ах, боже мой!.. — И она выбежала из комнаты.
Домантас подошел к письменному столу и облокотился на него. Со стола из темной рамки смотрели ее молодые глаза, а на губах сияла светлая, нежная улыбка.
Минуту смотрел он на портрет жены, потом внезапно покраснел и брезгливо смахнул фотографию на пол.
Пришла весна. На улицах, на крышах домов, на верхушках зеленеющих деревьев засияли лучи солнца. Из садов и огородов тянуло запахом сырой земли. Легкий ветер с полей долетал до площадей города.
Но кое-кто из-за множества дел вроде бы и не замечал весны: в партийных комитетах, в редакциях газет работа кипела вовсю.
Партии объявили поголовную мобилизацию своих сторонников, готовили «оружие», яростно бились за голоса избирателей. Шли беспрерывные заседания и совещания, печатались брошюры и плакаты, рассылались бесчисленные инструкции и циркуляры. С огромными связками предвыборной литературы на поездах и автомобилях устремлялись во все уголки Литвы агитаторы и инструкторы.
Домантас тоже был занят всей этой суматошной работой. Однако почему-то на сей раз не испытывал никакого энтузиазма. Написанная им к выборам статья получилась вялой, неубедительной, редактор просто негодовал. Ни слова не произносил Викторас и на всяких заседаниях и совещаниях. Ехать в провинцию, чтобы проводить там митинги, категорически отказался.
А Мурза постоянно звонил ему, настоятельно приглашал после обеда в партийный центр, наваливал на Домантаса самую черновую работу. Пару раз Викторас ходил туда, но когда Алексас, явно издеваясь, предложил ему надписывать адреса на конвертах, с возмущением отрезал:
— Сами пишите!
— Труд не унижает человека, милый мой, — с выражением оскорбленного благородства и скрытой иронии парировал Мурза.
— Труд не унижает, унижает предложение.
— Ты же ни на что другое не способен… — холодно усмехнулся политик.