Оттуда, из–за поворота, уже появилась маленькая девичья фигурка; завидев его, еще не чувствуя настоящей беды, она бросилась чуть ли не бежать навстречу:
— Боже, что–то случилось? Я знаю, случилось — что–то нехорошее, да? — предательски ломким голосом стала она спрашивать, еще не дойдя до него. Карр не двигался с места, молчал, не зная, что предпринять.
— Что с тобою, ты ранен? — вспомнила она фразу из единственной, прочитанной ею когда–то книжки. — Или… ты разлюбил меня? — подходя ближе, почти лукаво потребовала она ответа на сакраментальный вопрос, который от сотворения мира женщины задавали мужчине в подобных обстоятельствах. Она хотела, вероятно, и еще что–то сказать, спросить, но, приблизившись, вдруг запнулась и уставилась на него во все глаза; попыталась улыбнуться, даже хихикнуть, будто глупой шутке — но это у нее не получилось. Она попятилась, затем вновь остановилась, продолжая шарить испуганным взглядом по его лицу. Карр решился, наконец, чуть ослабить хватку, которой он сдерживал бьющегося внутри юного, первый раз влюбленного мальчика, что постепенно терял разум от этой сцены и железных пут, сковывавших его, не дававших сказать ни слова, сделать даже вдоха. Он, наконец, шагнул, и руки его поднялись и протянулись вперед, чтобы обнять, быть может, погладить, успокоить ее — но она немедленно отшатнулась, также выставив перед собою ладони, не то защищаясь, не то умоляя, качая как–то укоризненно головою и не отрывая становящегося болезненным взора от его лица и — пылающих на нем чернотою адской бездны — глаз! — без намека на зрачки и белки, темнеющих, будто провалы в раскаленную топку, в которой сгорают, исчезая без следа, целые миры.
— Ты… — не прежним чистым девичьим, а неожиданно сиплым, будто простуженным голосом начала она и остановилась. — Ты!.. — повторила она с какой–то опасной интонацией, — ты не… Кто ты?!! — вдруг сорвалась она на крик, хриплый и безумный, разнесшийся вокруг коротким, ломающимся эхом.
— Карр. — Неожиданно для самого себя глухо выговорил он, будто признаваясь в преступлении, и протянул ей цветы, уже изрядно поникшие и помятые. — Возьми, — добавил Карр, — он собирал их для тебя, когда…
Она опустила взгляд, уже совершенно дикий, и механически взяла в руки ставший совсем жалким пучок. Затем поднесла его к самым глазам, прижала к груди и захохотала. Карр, знавший, что эти звуки означают у людей веселье и радость, глядел на нее и не мог понять — чему она радуется? однако стал было успокаиваться, полагая, что все, наконец, приходит в столь ценимый им порядок.
Вокруг них, держась, впрочем, поодаль, собирались люди. Из ближайших окон также высунулось две или три головы.
Девушка хрипло хохотала, уже почти совсем лишенным всего человеческого, больным хохотом помешанной; затем слезы покатились из ее глаз — Карр! Карр!!! стала кричать она все громче и громче; она принялась колотить ему в грудь кулаками, в одном из которых все еще были зажаты собранные для нее цветы, — Ка–арр!.. К–а–а-арр!!! уже рычала она, сквозь дикий хохот и рыдания. Затем замолчала внезапно, сделала неуверенный шаг назад и, резко повернувшись — бросилась вниз по главной улице.
Никто не остановил ее.
Карр, ничего не понимая, но чувствуя, что случилось что–то непоправимое, опустился прямо в дорожную пыль, закрыв, как это делают люди, лицо руками.
На следующее утро, уже после службы, с церковной колокольни понесся медленный, долгий и печальный звон.
Что? Кто? Где? Да, говорят, девушка какая–то утопла, не знаю, правда, или нет. Какая девушка? Да вот я — я ее знаю, соседская дочка: с парнем своим поссорилась, бежала вчера через весь город, как сумасшедшая, вот, видать, на набережной–то как–нибудь и не удержалась, сколько раз уж голове говорили, огородить чем — скотины–то одной сколько так–то потопилось — а теперь вот, видать, и она, бедная… Может, того… сама? Может, и сама… кто теперь ее, молодежь–то, поймет. В церковь теперь–то редко ходят, вот и придумывают невесть что…
Ее нашли утром, на мелком месте, ребенку по колено, лицо застывшее, глаза открыты… В скрюченных пальцах запутались — решили, какие–то водоросли — но это, конечно, были те самые злосчастные цветы, нелепый с самого начала букет, уже совсем раскисший и неузнаваемый — первый и последний дар их невзначай погубленной любви.
(История эта, конечно же, наделала много шуму во всем городе и впоследствии рассказывалась заезжим — вернее заплывавшим изредка — путешественникам, перевираясь при этом немилосердно; так, спустя время, достигла она чуть ли не другого конца земли: известный в тех краях поэт вставил ее даже в свою пьесу, еще немного приукрасив — принимали, говорят, очень хорошо; многие плакали.)