В самом центре города интернатские дети держали кур, кроликов, коз, гнедую, лисьего окраса лошадь и коров. Вдобавок ко всему был еще и павлин – птица божественной, нездешней красоты, существо, не вписывавшееся ни в какие классовые теории, как и сама школа. Павлин был прекрасен, а красота была столь же важна, как и умение, и глухие детишки с восторгом смотрели на чудо сотни веером распахнутых глаз, смотрели так, как нам не дано, ибо они созерцали только переливчатое колесо, заслонявшее собой горизонт, а неожиданно пронзительного, истошного крика птицы слышать не могли. Они учились множеству полезных вещей, шили для себя одежду, тачали обувь для других сиротских домов, переплетали книги, изготавливали папки для частных клиентов и государственных учреждений, но при этом вбирали в себя и красоту мира: разыгрывали пантомимы, выходили на прогулки по городу, лепили скульптуры, меся гипс и глину, а еще ходили в оперу – пусть они не слышали звуков, но увиденное на сцене завораживало настолько, что они потом еще долго рисовали декорации к «Фаусту» Гуно, впрочем, рисовали они и портреты Карла Маркса, а также его последователей, так, по крайней мере, сообщается в одном из отчетов. В школе трудилась вся семья, жена Озиеля Анна Леви и ее младший сын Арнольд, ее старшая дочь Роза, моя бабушка, тоже уже с шестнадцати лет начала работать в школе, и, может, как раз именно она с ее одержимостью оперой додумалась выводить детей в оперу и на балет, а после этого заниматься с ними рисованием и танцами. Впрочем, в Карла Маркса и его последователей, похоже, верила и она. «Не ушами, а сердцами слышим мы ленинский призыв к коммунизму» – гласил один из красовавшихся в школе плакатов.
В тридцатые годы тон отчетов меняется, посетители все чаще проявляют недовольство, их отзывы подчас звучат предельно резко. Сперва было покончено с молитвами, с ивритом и идишем, потом с нестандартным учебным планом Озиеля. Позже запрету подвергся язык жестов, его посчитали зримым атрибутом социального меньшинства, отдельной замкнутой социальной группы, а в сплоченном советском обществе никаким отдельным социальным группам было не место. Все двери открыты только интернационалистам, единой великой семье и единому языку. Озиель пытался спасти свои языки, он сопротивлялся как мог, шел и на компромиссы, объяснял, уговаривал. Его дочь Роза унаследовала от него его директорский пост.
Он вовремя умер, как принято было говорить о тех временах, в начале октября 1939 года от инфаркта миокарда в еще мирном городе Киеве. Но за месяц до этого, 1 сентября, Германия уже напала на Польшу. А 17 сентября части Советской армии вступили в Польшу с другой стороны. Когда пала Варшава и Польша капитулировала, Озиель как раз кипятил бак воды для ванны, ведь было воскресенье. Вместе с Варшавой пал и Озиель, так никогда и не увидев снова свою Польшу.
Улица Чепла
Я хотела в Варшаву, ту, что тогда была городом Российской империи, а ныне находится в ЕС. Между Варшавой тогдашней и нынешней – руины одного из самых разрушенных городов Европы. Я хотела туда, пусть лишь для того, чтобы вдохнуть тамошнего воздуха.
Я, та, для кого родным языком был русский, ехала из Германии в еврейскую Варшаву моих родичей, в Polen, в Польшу, и мне казалось, оба моих языка, русский и немецкий, делают меня представителем оккупационных властей. Потомок борцов с немотой, я ехала в полной боевой готовности, но совершенно немая, не владея ни одним из языков моих предков – ни польским, ни идишем, ни ивритом, ни даже языком глухонемых, ничего не зная ни о еврейских местечках, штетлах, не ведая ни одной молитвы, я была новичком во всех предметах, в которых мои предки видели и обрели свое призвание. С помощью своих славянских языков я пыталась угадать в себе польский, подменяя знание наитиями, но Польша оставалась глуха, а я была безъязыка.
Генрих Шлиман свою Трою поначалу просто не заметил – копал слишком глубоко. Я отправилась в Варшаву, которая существовала две эпохи назад. Чтобы разглядеть хоть что-то, надо было научиться не замечать развалины, что пролегли между мной и былой жизнью столетней давности.