Я ожидала полной ясности, думала, уж в таких-то больших концлагерях никаких тайн не осталось, по крайней мере архитектурных, все давно описано и перепроверено, можно обратиться к нарративу, к сути и смыслу происходившего, однако еще перед входом Вольфганг показал мне противопожарный пруд с вышками для ныряния, с глубокой и мелкой зонами, еще и с водосливами по краям, но для плавательного бассейна он глубоковат. Я дивилась на эту бетонную чашу словно на археологический объект, памятник культуры майя или ацтеков, на таинственное сооружение исчезнувшей цивилизации с ее непостижимой, недоступной человеческому пониманию логикой.
Молча стоим на лестнице, словно у нас перекур, необходимый для того, чтобы настроиться, и наблюдаем за подростками, которые с воплями носятся по лестнице вверх-вниз. Маутхаузен раскинулся перед нами во всей своей самоочевидности.
Я приехала сюда ради дедушки, ради его семнадцати дней здесь. Но о нем не думаю, только о других, а все равно не могу взять на себя эти сто тысяч. Сегодня тринадцатое июля, самый жаркий день за все лето, а в лагере ни тенечка.
Тридцать наций были представлены здесь, теперь у каждой свой памятник. Политики, рабочие, священники, европейский парламент мне куда проще вообразить здесь, чем в Брюсселе, – кто был в концлагере, тому и в ЕС можно. Пятьсот советских офицеров предприняли попытку побега, вся округа бросилась на охоту, у них это называлось охота на зайцев, убитых сносили в одно место и складывали, как дичь, но не крупную, а как мелких боязливых зайцев, да и вообще о чем тут говорить, когда у меня в заметках значатся сорок семь тысяч кремированных, странное слово между числами, большинство умерли от истощения и болезней, может, это неправильно, я имею в виду, цифры неправильные, как будто такие цифры вообще могут быть правильными, до ста тысяч человек были в Маутхаузене убиты или загублены на каторжных работах. Будь человек настолько же больше атома, насколько солнце больше человека, каково тогда было бы соотношение между смертью одного и смертью миллионов? Было бы это число – или сразу место, где я сейчас нахожусь? 1 я понимаю, 10 тоже, 100 уже с трудом, а 1000? Узников-евреев часто сбрасывали в каменоломню с пятидесятиметровой высоты, их называли «парашютистами». По случаю визита Генриха Гиммлера весной 1941-го ровно 1000 еврейских узников были сброшены со скалы, рассказал потом один заключенный. А еще на территории растет яблоня с аппетитными яблоками. Комендант лагеря подарил своему сыну к 14-летию 14 узников, их повесили на яблоне в саду коменданта, как рассказывают, для украшения. Эти четырнадцать значат для меня больше, чем та тысяча, 14 > 1000, только вот чего именно больше, больше чего-то неисчислимого: то ли тут дело в том, как они умерли, то ли 14 – это число, которое мы еще способны воспринимать, а уж дальше для нас вся математика рушится? На каком числе исчезает для нас человек? 10 000 расстрелянных, если не ошибаюсь, похоронены под Марбхской Липой, это там, на горе, как прикажете мне это себе представить, в школе нас было 600, а на стадионе я еще ни разу не была. А если еще один нолик приставить, придется мыслить уже стратегически, я начинаю вспоминать большие спальные районы, в многоэтажках на острове, что напротив моего киевского дома, как раз сто тысяч человек живут, и вот, не нарушая их мирного сна, я мысленно переношу их в свою статистику смерти, не навечно, а только чтобы понять для себя это число, после чего отпускаю их, все сто тысяч, обратно в жизнь.
Мы росли с 20 миллионами погибших на войне, потом выяснилось, что погибших гораздо больше. Мы избалованы и испорчены числами, изнасилованы привычностью мыслей о насилии, ведь, поняв, осознав такие числа, принимаешь и насилие. Меня охватывает мрак, я не знаю, почему все это звучит столь обычно, буднично, почти скучно.