Каким образом уравнять богатство? Не карательною ли машиной кандидата Беобахтера, то есть гильотиною?
Этот вопрос, которым дышит вся повесть, не разрешен сочинителем, а потому именно объясняется заглавие повести “Запутанное дело”».
Да неужели? А ну-ка и мы попробуем заглавие это (действительно, не прозрачное) объяснить. Да и произведение понять. Перечитаем глазами тоже, допустим, цензора, но не злокачественного.
Первая русская повесть о безработном. Первая повесть о русском безработном, о петербургском.
Мичулин Иван Самойлович (Странно! А впрочем, бывает и хуже, – шутит там – намекая, разумеется, на отчество, – один полицейский; частный пристав, наверное. Нет, тогда они назывались – квартальные.) Двадцать лет, сын мелкопоместного. Собой нехорош (лицо в рябинах и притом геморроидального – не понимаю, какого именно – желтого, я в Гугле посмотрел, цвета), характер робкий. Образования, видимо, никакого (ну, уездное училище, самое большее). Ровно год назад отец отправил его в столицу, оторвав от сердца и бюджета тысячу рублей и снабдив житейской мудростью:
«Будь ласков с старшими, невысокомерен с подчиненными, не прекословь, не спорь, смиряйся – и будешь ты вознесен премного; ибо ласковое теля две матки сосет».
Из чего мы видим, что и с наследственностью у Мичулина не особо: папаша-то глуповат.
«И вот уже около года живет юноша в Петербурге, около года он добронравен, не прекословит, смиряется и на практике во всей подробности осуществляет отцовский кодекс житейской мудрости – и не только двух, но и одной матки не сосет ласковое теля.
Сунулся было Иван Самойлыч к нужному человеку местечка попросить, да нужный человек наотрез сказал, что места все заняты; сунулся он было по коммерческой части, в контору купеческую, а там все цифры да цифры, в глазях рябит, голову ломит; пробовал было и стихи писать – да остроумия нет! От природы ли его голова была так скупо устроена, или обстоятельства кой-какие ее сплюснули и стиснули, но оказывалось, что одна только сфера деятельности и была для него возможною – сфера механического переписыванья, перебеливанья, – да и там уж народ кишмя кишит, яблоку упасть негде, все занято, все отдано, и всякий зубами за свое держится».
И вот прошел год, из тысячи осталось шесть рублей, никакая должность не нашлась.
Повесть могла бы называться «Шесть последних дней петербургского безработного». Или рублей.
«Дело шло уже к десяти часам вечера. Печальное и неприятное зрелище представляет Петербург в десять часов вечера и притом осенью, глубокой, темною осенью. Разумеется, если смотреть на мир с точки зрения кареты, запряженной рьяною четверкою лошадей, с быстротою молнии мчащих его по гладкой, как паркет, мостовой Невского проспекта, то и дождливый осенний вечер может иметь не только сносную, но и даже и привлекательную физиономию.
Конечно, и в ступающем осторожно по грязи человечестве (это такая шутка. –
“Что же это за доля моя горькая! – думал Иван Самойлыч, всходя по грязной и темной лестнице в четвертый этаж (по моим соображениям, он живет в том же доме Жадимировской, что и сам Салтыков в первый или второй год службы: у Конюшенного моста через Мойку; не так уж плохо. Но окна, естественно, во двор, где поленницы дров, и выгребная яма, и помойка.
В сущности, дело было чрезвычайно просто и немногосложно. Обстоятельства-то Ивана Самойлыча были так плохи, так плохи, что просто хоть в воду. Россия – государство обширное, обильное и богатое – да человек-то иной глуп, мрет себе с голоду в обильном государстве!»
Ладно. Будем считать это антиправительственным, революционным выпадом. (Хотя на самом-то деле – антибелинским. Великий критик печатно утверждал, было дело, что в России с голоду помереть невозможно. Эти самые взял и напечатал слова.) Какая смелая, какая новая мысль: бедным, даже в этой прекрасной стране, не так уютно, как богатым. Все это, включая про карету, мы читали именно в «
Собственно говоря, это анти-«Обыкновенная история».
(«Приехал он в Петербург из провинции; жизнь казалась ему в розовом цвете, люди смотрели умильно и добродетельно, скидали друг перед другом шляпы чрезвычайно учтиво, жали друг другу руки с большим чувством… И вдруг оказалось, что люди-то они все-таки себе на уме, такие люди, что в рот пальца им не клади! Ну, куда же тут соваться с системой смиренномудрия, терпения и любви!»)