Я прошлась мимо курильщиков, поглядывая, не появится ли Хана. Один мужчина, стоявший возле пожарного выхода, смутно напомнил мне кого-то. Он никак не мог зажечь сигарету на ветру, и все его жесты – как он поднимал воротник, как складывал чашечкой руки – были жутко знакомыми. Жесты принадлежали другому времени и месту – Ленинграду мрачного начала девяностых. Чувство нереальности охватило меня, когда я увидела, как он достаёт из кармана мобильник, смотрит на него секунду, а потом начинает набирать текст. Он послал эсэмэску, убрал телефон, и в то же мгновение мой мобильник завибрировал у меня в кармане. Я уставилась на экран, не веря своим глазам: «Я здесь».
Должно быть, именно в этот момент открыли двери театра: толпа зашевелилась. У меня раздался звонок – звонила режиссёр. Мужчина, похожий на Федю, наконец раскурил сигарету и посмотрел на часы. Во время моей последней поездки в Москву, пару лет назад, Федя объявил, что не может меня больше любить, потому что мои груди его пугают, а в голове у меня завелось множество идиотских американских феминистских идей. В предшествующие годы он приводил другие причины: я, дескать, живу слишком далеко, я тащу его в прошлое, а он, между прочим, женат на моей лучшей подруге. Больше всего мне нравилось его заявление, что у меня слишком много фантазий, а он никак не может соответствовать моим ожиданиям.
Из моих одноклассников до сих пор только один пересёк Атлантику. Если бы Федя собрался в Америку даже на короткое время – меня наверняка уж кто-то бы предупредил. А если он никому не сказал, то это плохо: внезапный визит предполагает какие-то радикальные решения, слёзные разговоры вроде «давай всё наладим». Мужчина повернул голову и провёл рукой по волосам привычным театральным жестом, в расчёте на взгляд со стороны: Федя. Я двинулась к нему сквозь толпу восторженных фанатов. Как раз в эту секунду он увидел меня, и на лице его отразилась неподдельная радость.
– Ленка!
Я потеряла дар речи. Вся сцена будто материализовалась из моих подростковых мечтаний, когда я воображала, как Федя шагает ко мне по залитому солнцем пляжу с таким же выражением счастливого узнавания на лице. Глядя на него, я словно перенеслась в прошлое и увидела себя, вернее, какую-то часть себя, о существовании которой забыла.
– Сюрприз!
Федя шагнул было навстречу, но тут же замер, не поцеловав меня в щёку и не пожав руку. Он только посмотрел мне в глаза и заулыбался ещё шире. Когда-то его можно было назвать красивым: нос, правда, сломан и лоб слегка вогнутый, зато улыбка такая открытая, будто распахнулось окно и восходит солнышко. Цвет его лица, освещённого жёлтой лампой у театрального подъезда, показался мне нездоровым. На вид ему можно было дать все сорок, а то и больше, и от этого знака бренности – его, да нет, нас обоих – запершило в горле.
– Ну что, рада? – спросил Федя по-русски.
– Фе-дя, – произнесла я, и мой рот заполнился этим именем, а все другие слова родного языка куда-то подевались.
Я не могла ни пожать ему руку, ни обняться, как принято в Калифорнии, ни чмокнуть его в щеку на русский манер. Вместо этого просто стояла, разинув рот, не в силах вымолвить ни слова. Очень хотелось дотронуться до него, но это было бы по меньшей мере странно. Ситуация становилась всё более неловкой.
– У тебя телефон звонит, – сказал он.
– Точно. Это режиссёр. Меня ждут за кулисами.
– А я думал, ты работаешь в библиотеке. А что это за затея с театром? Я же знаю, какая из тебя актриса, – не твоё это дело.
– Благотворительный спектакль, чтобы положить конец насилию над женщинами.
– Да? Вроде стриптиза?
– Блин!
Не было времени и терпения, чтобы объяснить Феде смысл «Монологов вагины». Я слышала, что пьеса шла в Москве и Питере, но это вовсе не значило, что такие, как Федя, имеют представление о культуре, которая дала ей толчок. Он наверняка высмеет любые мои слова: по его убеждению, феминизм придумали сексуально неудовлетворённые женщины. Ни от одного нового знакомого я бы не потерпела той патриархальной бредятины, которую мне доводилось слышать от Феди. Но поставить крест на Феде было не так-то просто. Чего греха таить: когда-то я и сама разделяла Федины предрассудки. Порвать с ним – означало бы похоронить часть себя.
Я схватила его за рукав пиджака и потащила к служебному входу. Войдя в здание, мы натолкнулись на высокую полную девушку, одетую в чёрный, кожаный, плотно обтягивающий костюм. Федя присвистнул. Звали девушку Хизер, на сцене она играла садомазохистскую «госпожу», а в жизни работала в детском саду воспитательницей. Хизер второпях бросила, что увидела в зрительном зале родителей двух своих питомцев. Не сбежать ли ей со спектакля?
– Так ты провалишь спектакль! У тебя ключевая роль. Подумай хорошенько, в этом костюме и с макияжем, тебя не узнать. А потом мы же в Сан-Франциско! Местные родители будут счастливы, что их детей воспитывает такой прогрессивный человек!
– Эй, эй, не надо так всерьёз. Я им сама флаер вручила, просто не думала, что кто-то придёт, – сказала Хизер. И крикнула кому-то за кулисами: – Елена вернулась!