Действительно ли новое политическое воображаемое, соединяющее дискурсы национализма и коммунизма, реартикулировавшее социальные дислокации 90-ых – начала 2000-х явилось отражением реальных
социально-экономических условий в Украине в этот период? С точки зрения теории дискурс-анализа, отрицательный ответ на этот вопрос, апеллирующий к социально-экономическим реалиям периода транзиции, очевиден. Очевидно, что за новой националистической риторикой равенства скрываются новые социально-экономические барьеры и исключения в Украине – социально-экономические различия между городским и сельским населением, положением государственных служащих и частных предпринимателей, представителей власти и неофициальной экономики, бедными и богатыми, женщинами и мужчинами, трудоспособными и инвалидами. В обществе, где новое перераспределение прав собственности и власти происходит на фоне использования эгалитарной риторики «национальных коммунистов», в котором тех, кто маркирован в новом капиталистическом националистическом дискурсе как «бедный», не допускают не только к этому перераспределению, но также и к процессу перераспределения в сфере культуры и языка, так называемая «подлинная демократия» оказывается новым популистским мифом национализма и полезным изобретением для новой легитимации власти.С другой стороны, радикальная трансформация политического воображаемого в Украине в 90-ые, сделавшая возможным учреждение легитимного основания власти с помощью эгалитарного пустого означающего «нации» (а не «класса», как в СССР), является, как отмечает Рената Салецл, не только отличительной характеристикой посткоммунистических наций, но и указывает на радикальную трансформацию структуры власти.[156]
Если в советский период власть функционировала на уровне политических и государственных учреждений под руководством Партии и Политбюро, то теперь она становится рассеянной и распространенной среди множества властных структур, ни одна из которых не находится в позиции абсолютной суверенности. В условиях посткоммунизма невозможно идентифицировать единственную и суверенную инстанцию власти, например, президента, суверенитет которого ограничивается деятельностью национального парламента, множеством противоречивых требований политических партий и постсоветских национальных олигархов.В новом гегемонном дискурсе демократии как национализма или дискурсе «национальных коммунистов» возникает новая конструкция национальной политической субъективности. Как отмечает Салецл, если советский субъект был фундаментально расщепленным, проявляясь как видимый на уровне сознания и как невидимый на уровне, который она называет «уровнем наслаждения», то постсоветский субъект достигает, наконец, возможности трансформации невидимого наслаждения в видимые проявления (включая все ранее запрещенные желания, потребности и инстинкты).[157]
Причина этой трансформации заключается в том, что в обществе более нет инстанции, контролирующей «запрещенное». В результате постсоветский субъект утрачивает традиционную двойственность: желание и невидимое переводятся в область видимого, и мы наблюдаем, как советский субъект изменяется, разрушается и уничтожается. Он перестает быть ориентированным на приоритет рационального, стремящимся скрыть от власти свою невидимую «темную» сторону: вместо этого он становится, как утверждает Жижек, субъектом наслаждения, что является типом субъективации, запрещенным в условиях советского режима.[158] Можно сказать, что переход от тоталитаризма к новым национальным режимам связан с новым типом политической субъективации – субъективацией не через сознание, а через наслаждение. В результате на уровне дискурса постсоветских средств массовой информации, литературы, искусства и т.д. новая политическая субъективация несомненно приносит новую по сравнению с советской стратегией политической артикуляции, артикуляцию сексуальности и даже, например, запрещенной раннее порнографии и т.д.