На фоне преобладающей в Иванове школы советской, реалистической живописи Куваев чувствовал себя первопроходцем. Андеграунд медленно выползал на поверхность и в узких кругах становился модным, но Куваева, похоже, все это не трогало. Он просто попробовал так писать, и ему понравилось.
Смотришь на картины, и видно, что выплеснуто – пусть где-то небрежно, слишком напропалую, но при этом как-то интересно найдено, собрано если не во что-то сюжетно-фигуративное, то в некий первообраз, протоплазму цвета, из которой с одинаковой вероятностью может вылупиться и галчонок, и кукушонок, и табуретка, женский портрет или городской пейзаж.
«В молодости он был эффектный юноша, красавец, поклонницы за ним увивались», – вспоминают о Куваеве. Вопреки прилипшим к нему зарубежным «измам», он умел быть лиричным, по-саврасовски сентиментальным. Его «Пьета» («оплакивание») действительно плач – мелодичный, звучащий как мартовская капель.
Среди легиона рисующих неправду: лакирующих действительность, очерняющих действительность либо академически ее затушевывающих – Куваев не поддался ни одному, ни другому, ни третьему. «Бессмысленная мазня» стала для него осмысленной творческой позицией – он даже, наверное, не сам ее занял, а какая-то общая ситуация подтолкнула, обстановка, история. Родись Куваев в семидесятых годах позапрошлого века – быть бы ему передвижником, писать «Тройку» и «Охотников на привале».
В нем преобладало созерцательное начало. Несмотря на бурное время и якобы провокативный характер его живописи, он не ощущал себя ни Пугачевым, ни Разиным, ни Егором Летовым. Ничего не ниспровергал, плыл по течению – куда занесет. Заносило все больше в неформальные, полубогемные тусовки-квартирники, где по копейке наскребается на бутылку портвейна без закуски, в вахтеры, сторожа, в долгие кухонные разговоры о высоком и всяком-разном, в простые вещи, неприхотливый быт.
Бытовавший в обществе порядок вещей как естественный и неизбежный Куваев не принял. Чем жить как все (продвигаться, зарабатывать), «абстрактный экспрессионист» (что тоже логично) предпочел уйти в подполье – опять же не наступательное, не агрессивное, а просто несходное, другое, инакое.
Потом он заболел, и ведущие врачи развели руками – у художника обнаружилось тяжелое наследственное заболевание, которое прогрессировало с каждым годом. Он стал разрушаться, замыкаться в себе, расстался с семьей, в которой и до этого возникали нелады.
Условия жизни усугубляли недуг. Рыбы на картинах превратились в обглоданные скелеты-«расчески». Хаос торжествовал, проникая и в творчество и пожирая последние остатки цвета, возможность хода, а художнику, как и вообще любому чувствующему, здравомыслящему человеку, жизненно важно, необходимо ХОДИТЬ.
Жизнь превратилась в замкнутые круги.
С самого начала работы Куваева несли на себе исповедально-герметичный отпечаток его личности, некоей его психотерапевтической картинки (подчас даже впереди эстетики). Возможно, лишняя зацикленность на себе его и погубила – не только генетика, не только болезнь.
Он не раскрашивал, он словно прикладывал живого себя – анфас, в профиль, спереди, сзади.
И вдруг все стало каким-то ненужным, показалось ненужным, потому что силы терпеть и продолжать оказались на исходе. Бедность не красит, а загоняет в угол. Даже с масла на акрил пришлось перейти, потому что не было своей мастерской – писал Куваев в той же каморке, что и жил, а дышать испарениями масляной краски с его здоровьем было невозможно.
Спасался он тем, что все время работал, что-то придумывал, писал на всем, что под руку попадется, – на досках, на матерчатой обивке стульев. Последние его живописные эксперименты – это уже фактически диагноз. Художник попросту пускал пузыри и сигналы SOS: «Я утонул, верните мне меня, я еще жив».
Но колея нездоровья не выпускала. Его бредовый «авангард» последних лет, воспринятый самыми преданными сторонниками как «откровение» и «шаг в неизвестность», на девяносто процентов – история болезни, финал еще одного трагикомического заблуждения, ради которого человек ни много ни мало, а жизнь положил.
Выиграл ли? Откуда мы знаем. Куваев не стал ни новым Клее, ни новым Уорхолом.
Но слезы «Пьеты» трогают до сих пор.
О нем
«Кажущаяся неумелость, небрежность, характерная для детских рисунков (мазня заборная), работ Куваева – исполненный благородства жест мастера. Здесь нет какой-либо отваги. Это просто долженствующее. Чтобы научиться писать, нужно разучиться писать».
«Он вообще жил вне времени, вне социума и быта. Думал, что ему в этом году исполнится 60, а ему было еще 58…
Помню, когда он работал на какой-то стройке сторожем, звонил и рассказывал, что „здесь какая-то мистика, кругом звуки!.. здесь кто-то живет помимо меня!..“.
Но он и там рисовал. Он везде рисовал, он не мог без этого.