Мне показалось, я столкнулся с явлением, мимо которого нельзя пройти. Выяснилось, что Станислав нигде толком не публиковался и к ивановской творческой среде отношения не имеет – живет на обочине, человек-андеграунд. Это тоже было близко.
Я собрал его тексты, какие только мог, – что-то мне передала мама моего друга (стихи были написаны одни ручкой, другие карандашом на вырванных из тетради, распадающихся листках), что-то выудил из диктофонной расшифровки нашей беседы, что-то взял из записной книжки Кузнецова. Основной корпус почерпнул из многостраничной ксерокопии авторского рукописного сборника стихов, переданного мне под обязательство вернуть.
Если по паспорту, получалось следующее:
А если не по паспорту, стихи Кузнецова откровенно радовали и вдохновляли. Многие сразу выучились наизусть, что часто признак если не большого дарования, то как минимум оригинального:
В одной из статей я охарактеризовал Кузнецова так: «Это старый пират, ивановский Верлен, отшельник и пьяница, книгочей и бездельник. В свою поэзию он вложил все лучшее, что в нем было, и то, что в жизни он пустил по ветру, смешал с дерьмом, утопил на дне бутылки. Он талант, но неприкаянный. История Кузнецова – это история человека, который пошатнулся и сам себя спалил, растерял, профукал (возможно, по некой жидконогости натуры), но мира не принял, не поддался ему, не приспособился, – остался в нем торчать, как гнилой желтый зуб в беззубой челюсти».
«Анекдоты» про Кузнецова лишний раз подтверждали его маргинальный, неуправляемый характер – то он в гости к соседям завалился посреди ночи в костюме Адама, с одним крестом на груди, то пьяный на улице прохожим стихи взахлеб читал, то жена ему врезала так, что с ног чуть не сшибла.
«Он Паше, моему сыну, стихи по телефону читал, – вспоминает все та же моя знакомая, – читает-читает, потом говорит: „Можно я поплачу?“ Плачет прямо в трубку, потом опять стихи читает, а Пашка его слушает… Валька к нему от богатого мужа ушла – там любовь была… Он вредный мог быть, злой, но страстный, все со страстью делал… Плохим человеком его не считали».
На одном из немногих поэтических вечеров, в которых Стас участвовал, он читал свое стихотворение «На асфальте холодном и голом…» – про раненого голубя, который бился в судорогах, а «мимо люди брезгливые шли».
«Там в одном месте, – рассказывает Стас, – надо было при чтении махнуть рукой, я махнул и… не удержался – рука потянула, я упал вслед за ней: все лицо себе разбил, кровь по лбу течет, публика в шоке, а у меня из головы все слова сразу вылетели… Я не умею себя на публике вести».
Он и прожил дикарем, ни к чему не привитóй, кроме разве вот искусства. Женился, развелся, сошелся с новой женщиной.
Когда она умерла, Стас стал жить, по его собственному выражению, в одной квартире «вместе с первым мужем своей второй жены». Посвятил ему несколько стихотворений – и поздравительных, и ругательных.
Время от времени нанимался разнорабочим – то дворником, то натурщиком в Художественное училище, то кем-то еще, нигде не мог пристроиться.
Про таких говорят: «легкомысленный человек с тяжелым характером».
Я стал читать его тексты и с удивлением обнаружил среди них смиренно-покаянные («Неизбежность моя, неизбежность…») и бунтарски-вызывающие («Чутки эти люди до паленого…»), дружески-компанейские («Шампиньоны в сметане…») и человеконенавистнические («Я потушу огонь святых костров…»), мистически ужасные («Что видели птицы») и отвлеченно-философские («От этих условностей быта…»), декадентские («Безобразно пить начну…») и возрожденческие («А вдруг по этой улочке…»), прозрачную лирику («Не будь моей тоской…») и неприкрытый эпатаж – вплоть до порнографии («Лирической героине»).