– Мы на днях, видимо, уедем из Парижа, – сказала она. – Быть может, когда вернемся…
– Пусть так, пусть так, – вздохнул Сероглу, закрывая книжицу. – Но мы с вами должны поговорить не откладывая, – сказал он Мак-Грегору. – Важное дело, – прибавил он таинственно.
– М-м… Давайте созвонимся завтра, – сказал Мак-Грегор.
Кэти оставила их с Сероглу договариваться, а сама вернулась в салон, к белой кушетке, где дожидался Мозель.
Дома они не стали возобновлять спор – была уже полночь. А Жизи Марго, заметив их размолвку, оставила Мак-Грегора за ужином в покое, хотя она явно заинтересовалась им всерьез. Ужинали у нее в небольшой столовой, в интимной тесноте, как пассажиры в вагонном купе, но час спустя Мак-Грегор не помнил уже ничего из услышанного за столом. Только застрял в памяти короткий разговор с итальянским дипломатом, слова его, что нет в мировой медицине лучшего диагностического метода, нежели английский. В Англии, сказал он, медики считают вас здоровым, покуда не доказано, что вы больны; на континенте же врачи заранее считают вас больным, покуда вы не докажете, что здоровы. Уголовно-медицинский континентальный кодекс.
Сеси вернулась в час ночи, но он не стал окликать ее, хотя не спал еще – сидя в постели, читал материалы, присланные Джамалем Джанабом из Тегерана. А когда в семь утра зазвонил телефон, беспокойно дремавший Мак-Грегор вскочил с постели, и голос сына сообщил, что они с Тахой возвращаются в Париж. Все в порядке. Волноваться не о чем.
– Они уже едут домой, – сказал Мак-Грегор жене.
Она со вздохом повернулась на бок и почти тотчас же уснула, как если бы тревожный вечер только теперь остался наконец позади.
Она еще спала, когда Мак-Грегор сошел завтракать. За столом Сеси сказала ему, что парижские студенты намерены продолжать демонстрации.
– Даже gens du quartier (обыватели (франц.)) считают, что полицейская оккупация университета – позор для Парижа!
Мак-Грегора всегда лишь забавляли эти ее взрывы негодования – ведь с дочерью не надо было спорить и обороняться от нее не надо было. Но вдруг она проговорила:
– Что у тебя там с мамой? – Сеси наклонила лицо над тарелкой с кукурузными хлопьями, занавесилась длинными волосами, словно сообщая этим разговору секретность, необходимую для обсуждения семейных проблем. – Я видела, у вас ночью горел свет. Вы определенно ссорились.
– Вовсе нет…
– Тогда, значит, у Жизи Марго ссорились.
– Без ссор у людей не бывает, – сказал Мак-Грегор. – Небольшая размолвка.
– Но у вас она слишком долго тянется.
– Месяц-два за всю жизнь – не так уж долго, Сеси. Перемелется…
Сеси принялась решительно соскребать густые брызги оранжевой, зеленой, желтой краски, присохшие к ее свитеру.
– А почему мама вдруг увлеклась верховыми прогулками в Булонском лесу? С этими Мозелями в компании. Не выношу Ги Мозеля. Все их семейство не люблю, кроме Жизи, да и той в монашенки бы следовало.
– Когда мама вышла за меня замуж, ей пришлось расстаться почти со всем, что окружало ее с детства, – ответил Мак-Грегор, осторожно выбирая слова. – И если теперь она хочет передохнуть, насладиться прежними благами, то что в этом худого? Ведь она от многого в жизни отказалась, и у нас с ней бывали очень тяжелые времена.
– Да знаю я, – сказала Сеси. – Но это так на нее не похоже.
– Во всяком случае, вреда ей от этого не будет.
– И добра тоже не будет.
– Ладно. Довольно об этом.
– Но ведь тебе противно это, правда ведь? – сказала Сеси.
Мак-Грегор не ответил. Из ласково льнущей девочки Сеси так быстро превратилась в длинноногую и длиннорукую юную девушку – он и не помнил, как и когда это произошло. Для него дочь все еще была нерасцветшим цветком.
– Ничего, – сказал он. – Все уладится со временем.
– Но ведь вы вернетесь домой в Тегеран, когда… когда ты добудешь курдам это самое, – кончила она шепотом.
Мак-Грегор покосился на затянутые гобеленами стены, на невидимые микрофоны, на магнитофоны, которых не выключишь. Далеко теперь отсюда зубчатые хребты над Секкезом, миндалевые, персиковые сады Мирабада, и ложбины каменистых речных русл, и туркменские лошади со сбитыми спинами и грязными мохнатыми ногами, жмущиеся табунком в зимнем снегу. Далеко отсюда глиняные стены чайхан без гобеленов и без подслушивающих электронных устройств. Неужели нищета нагорий – единственная, подлинная, скромная свобода, оставшаяся на земле?
– Мама хочет, чтобы все мы вернулись в Лондон, – сказал он.
– Ну и глупо, – спокойно сказала Сеси. – Возвращайтесь, только без меня. – И она встала, беспечально уходя от нерешенных проблем, как удается это детям, но не взрослым.
– Куда ты со всем добром? – кивнул Мак-Грегор на свернутые в трубку плакаты и банки с клейстером, которыми нагрузилась Сеси.
– На Денфер-Рошеро.
– Прошу тебя, родная, – сказал Мак-Грегор, выходя следом за ней в холл. – Ну пожалуйста… пожалуйста, не имей дела с полицией. Ради меня.
– Ладно, – сказала Сеси. – Но только должна же я как-то участвовать в демонстрации. Ведь большинство студентов, брошенных в Санте, – это те самые, что были арестованы со мной вместе, и я знаю, каково им там в тюрьме.