Не откажешь в проницательности Федину (при всем моем отвращении к его трусливым и бюрократическим позднесоветским годам), который назвал роман гениальным, гордым, абсолютно сатанинским. Возможно, но что в этом подлинно великого? Впечатление такое, что роман написан не столько для читателя, сколько для автора.
И все же, все же… После нескольких перечитываний странная, непривычная красота этой прозы постепенно стала открываться. Может быть, когда-то придет и понимание. А пока не могу удержаться и приведу мой любимый отрывок из прощального монолога Лары над гробом Юрия:
В сущности, это и есть квинтэссенция пастернаковского мироощущения и творчества: «загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения»… За умение жестко отстранить себя от повседневной пошлости надо платить. И он расплатился сполна.
Не одно десятилетие пришлось продираться к текстам подлинной Ахматовой. Красный тоненький сборничек 1958 года, с полным текстом «сталинского» цикла «Слава миру», в отрочестве вызывал у меня недоумение: за что же так превозносят этого автора? Однако в 1965 году появился знаменитый «Бег времени», последний ее прижизненный сборник, с летящим рисунком Модильяни на белой суперобложке. С трудом добытый у спекулянтов томик приоткрыл сокровища ахматовской поэзии, долгое время я с ним не расставалась. В 1976-м вышел том в Большой серии «Библиотеки поэта», опять-таки очень неполный – разумеется, без «Реквиема» и с изуродованной «Поэмой без героя». В общем, настоящая Ахматова открылась читателю только после горбачевской перестройки.
А ведь все эти потери – казалось бы, мелкие и незначащие – обкрадывали и унижали каждого из нас. Никогда не понимала пафоса широко известного и очень популярного в свое время стихотворения Вознесенского «Книжный бум» (1977), в котором он ликующе констатирует:
Торжественное завершение этого текста гласит:
Господи, ну при чем тут выспреннее свидетельство о неподкупной искренности наших любимцев? Мы-то, гонявшиеся за каждой их строчкой, как раз слишком поздно в полной мере смогли оценить их гражданское и личное мужество. А значит, и сами не обрели в нужные моменты ни честности, ни чести…
А чего стоили беглые, но снисходительно-презрительные отзывы старших – преподавателей, коллег, знакомых, тоже в свое время лишенных насущной информации? Мамина подруга, доцент Е. М. Бруева, читавшая нам на первом курсе «Введение в языкознание», узнав о том, что я пишу курсовую работу о языковой специфике художественного образа в лирике Цветаевой, иронически усмехнулась: «Об этой белоэмигрантке?..» Уж не говорю об упорном отторжении от Мандельштама, Гумилева и многих, слишком многих других. Кстати, у думающих молодых это порождало, по закону маятника, не только преувеличенное и нерассуждающее преклонение перед творчеством «отверженных», но также несправедливое зачеркивание всех признанных и обласканных советской властью. Когда я призналась одному своему поклоннику, что люблю не только Цветаеву и Мандельштама, но и Симонова, то надолго заслужила шутливо-ироническое прозвище «чтительница Симонова».
Однако вернусь к Анне Андреевне. Почему-то ахматовская любовная новеллистика не производила на меня такого ошеломляющего впечатления, как на моих подруг, и не могла конкурировать с победительной лирической интонацией Цветаевой. Разве только в горестные месяцы развода с первым мужем я повторяла со сжимающимся сердцем: