А в далеком 1973-м в нашем доме появится украденный из типографии, непереплетенный блок томика Мандельштама из «Библиотеки поэта». В Горьком эту книжку достать было практически невозможно, и когда мама оказалась в очередной командировке в Ленинграде, она отправилась на знаменитую «в узких кругах» книжную барахолку, располагавшуюся в потайном глухом дворе Литейного проспекта. Прислушавшись к ее осторожному бормотанию «Куплю Мандельштама, куплю Мандельштама…», подошел молодой человек, сунул в обмен на протянутые 60 рублей (половину тогдашней средней зарплаты) бумажный сверток и предупредил: «Не разворачивайте!» Видимо, мать не сумела скрыть своей растерянности, потому что «продавец» улыбнулся и добавил: «Здесь есть спекулянты, но жуликов здесь нет». Зайдя в парикмахерскую и усевшись под феном, мама трясущимися руками развернула газетную обертку – под ней был Мандельштам.
Одним из весьма значимых для меня результатов гайдаровских реформ станет ликвидация вконец замучившего товарного дефицита – помимо позорных талонов на самое необходимое, в 6 утра я бежала занимать очередь за молоком для маленького сына. Даже в относительно благополучном 1980 году на пятом месяце беременности пришлось ехать за пеленками и прочим детским приданым в Ленинград: в Горьком в буквальном смысле не было ничего. После 1992 года меня не могло не радовать и как на дрожжах растущее книжное изобилие. Но вот исчезновение знаменитого советского книжного «черного рынка»… Господи, какие люди появлялись на книжных развалах в укромных городских уголках, какие знакомства завязывались, сколько раздавалось остроумных и глубокомысленных реплик, какие споры кипели над разложенными прямо на земле томиками! Достаточно сказать, что главную любовь своей жизни, отца моего единственного сына я встретила на книжной барахолке.
А книжные магазины! В советское время любой занюханный райцентр имел вполне приличную книжную «торговую точку». Поскольку в Горьком дефицитные издания исчезали с прилавков мгновенно (или вообще на них не появлялись), приходилось обшаривать магазины Ветлуги, Линды, Павлова – и сколько находок ждало меня там: от томика стихов Юлиана Тувима до Хулио Кортасара в серии «Мастера современной прозы». Розыски в букинистических отделах тоже приносили свои плоды, хотя редкими изданиями и вообще полиграфическими изысками я никогда не увлекалась – был бы текст, пригодный для чтения. Правда, увидев в домашней пушкиниане Г. В. Бедняева (нижегородского поэта и преподавателя с маминой кафедры) полного прижизненного «Онегина» 1833 года, я вздрогну и, спросив разрешения, благоговейно поглажу и даже понюхаю шероховатую обложку из плотной серой бумаги.
Домашние библиотеки! Долгое время они были маркером, визитной карточкой, приглашением к общению, предметом гордости и взаимного соревнования. Да чем только они не были! Сколько подлинной страсти, трудов и денег ушло на мое книжное собрание – без ложной скромности, одно из лучших в городе. Зато все свои культурологические комментарии я писала, практически не выходя из дома, а до всемогущего интернета тогда было еще далеко. Но и сегодня, полностью отдавая должное электронным информационным возможностям, предпочитаю подержать в руках, открыть и полистать печатную книгу. Книгу – ощутимый кусок словесной, графической, живописной культуры, кусок запечатленного труда, кусок вечности.
Да, ныне приходит пора расставаться с накопленными собраниями. Все чаще в квартирах молодежи растерянно ищешь и не находишь привычного силуэта книжных полок. Наверно, это оправданно, но до чего мне жаль ауры строчек, цитат, образов, которая придавала неповторимый аромат дружескому общению, и как понимаю я Т. М. Жирмунскую, воскликнувшую в стихотворении «Моей библиотеке» (1966):
Изуродованный цензурой, позорным и лживым предисловием А. Л. Дымшица, но любовно переплетенный томик Мандельштама сыграл свою роль: я стала гораздо отчетливей представлять себе эту необыкновенную по таинственной глубине фигуру русской поэзии. Пленяла причудливо сочетавшаяся роскошь и простота образной структуры, ошеломляющая и отчаянная точность социального анализа, «присяга чудная четвертому сословью», которой поэт, несмотря ни на что, не мог и не хотел изменить.