Он сам предсказал свою посмертную судьбу в пронзительном стихотворении 1933 года «Это какая улица?..»:
Позже, уже в перестроечные годы, настанет черед воспоминаний Надежды Яковлевны – великой вдовы, как называли ее современники. Когда я читала студентам перемежающиеся постоянными уточнениями заметки о лагерном бытии и гибели Осипа Эмильевича, то с немалым трудом удерживала срывающийся голос. Беспощадный сарказм «Второй книги» по сей день помогает мне сохранять на должной высоте планку нравственной оценки подлостей и пошлостей современной российской действительности, корни которых так и не выдернуты из прошлого.
Кстати, при всей уважительной любви к личности и творчеству Л. К. Чуковской, никак не могу согласиться с той уничижительной характеристикой мемуаров Надежды Яковлевны, которая дана в книге «Дом поэта». Право вдовы Мандельштама на некоторые неточности и порой слишком фамильярные характеристики выстрадано, сполна оплачено и полностью искупается не щадящей себя откровенностью.
Почему-то в моем читательском мире не пролегало пресловутой границы, в шутку характеризуемой следующим образом: «чай, собака, Пастернак» – «кофе, кошка, Мандельштам». Так же, как Толстой и Достоевский, необходимы были оба, как равно необходимыми оказались Цветаева и Ахматова. Не думаю, что это показатель всеядности. Необходимым становилось все настоящее, «крупное, неотменимое», все, что свидетельствовало о подлинной человечности и страстном, нескончаемом, у каждого своем поиске истины.
Как по-разному великая четверка воспринимала один и тот же кровоточащий кусок времени и истории, выпавший им на долю! (Один и тот же – напоминаю годы рождения: 1889 – Ахматова, 1890 – Пастернак, 1891 – Мандельштам, 1892 – Цветаева.) И как глубоко, нестандартно, пластично и чувственно явлено время в их творчестве. К слову, у меня никогда не возникало желания присоединить к ним Маяковского, видимо, из-за насилия, учиненного им по собственной воле над собственным поэтическим трудом. Ничего подобного не могло быть в судьбе тех четверых, и это лучшее доказательство высшего качества их человеческой природы. Они не только прочно поставили мой поэтический слух, навсегда задав планку восприятия художественного слова, но и воспитывали бесстрашие: если существует такое искусство, то, что бы ни происходило, жить не страшно…
Погружение в безвременье
(1972–1975)
А впрочем, какое уж тут бесстрашие! В 1975 году я защищала кандидатскую диссертацию, и по настоянию коллег пришлось удалить из библиографического списка книгу известного лингвиста и культуролога В. А. Московича, незадолго до этого эмигрировавшего в Израиль. Царапнуло внутри неприятным холодком, но и только. А ведь еще в 1969-м я слушала блестящее выступление Московича, бывшего оппонентом на защите одного из лучших учеников Б. Н. Головина – Рафаила Юрьевича Кобрина, моего коллеги и друга. На глазах менялось отношение к новому в нашей науке. Например, если в 1960-х Юрий Михайлович Лотман (как и Тартуская семиотическая школа) были нашими кумирами, то уже с начала 1970-х начинается осторожное отторжение, а затем и откровенное неприятие и осуждение многих его работ.
В общем, жизнь текла безостановочно, повседневность требовала какого-никакого, а осмысления, тем более что после 1968 года (вторжения советских войск в Чехословакию) ощущение если не пошлости, то вязкой косности мысли и действия начинало бессознательно затруднять дыхание. 1970-е и 1980-е годы горько вспоминаются незаметным ростом усталого равнодушия, ватного бессилия любой внеличной инициативы. Потому и погружались с головой многие мои друзья в личную жизнь, в доступное искусство, во всевозможные хобби, в пьянство наконец. Или готовились к эмиграции.