Галич, однако, не был бы Галичем, если бы не вывернул эту ситуацию еще одной, последней, такой обычной, но ошеломляющей стороной:
Несмотря на умиротворяющий, все заносящий снежок, примирением тут и не пахнет. И я начинаю понимать, что пропасти-то нет, нет раскола, а есть трагический нерасторжимый сплав, вошедший в национальный характер. И это не «стокгольмский синдром», это нечто более глубокое и не познанное до сего дня.
Попробую проиллюстрировать этот непознанный российский синдром сценкой из недавнего прошлого. Осенью 2012 года моя родная тетка Раиса Ивановна, младшая мамина сестра, праздновала свое 90-летие. И ей, первой из семьи поехавшей в Ухт-Печорский пересыльный лагерь к своему отцу, Ивану Николаевичу Павловскому, в день 90-летия ее старший сын, мой любимый двоюродный брат Сережа, приколол на грудь медаль с изображением Сталина. Почти все сидящие за столом зааплодировали… Кроме меня и моего сына. А я в очередной раз вспомнила, как мама за несколько недель до смерти сказала мне горько и спокойно: «Всю жизнь я пыталась выдавить из себя кровь раба. Не удалось. Но может быть, удастся тебе…»
Сергей же до сегодня остался членом Коммунистической партии (в ее нынешней ипостаси КПРФ), активным деятелем Союза офицеров. И отторжения у меня почему-то это не вызывает, лишь непроходящее удивление. Вот, пожалуй, в чем разгадка моего пристрастия к Фолкнеру, который как никто близко подошел к тайне и травме рабства. Конечно, на совершенно другом материале, в другую эпоху, в другой стране. Но по существу эта травма и тайна во все времена и на всех континентах затрагивает одни и те же человеческие глубины. Во множестве характеров, порожденных рабством и изображенных Фолкнером, есть что-то неодолимо привлекательное. И это страшно.
3) В той же песне «Желание славы» ярко обнаружилась еще одна поразившая и привлекшая меня черта галичевского таланта – беспощадность к себе. Избалованный женщинами красавец, уже изведавший славу и благополучие признанного советского драматурга и киносценариста, он смог сказать о себе:
В общем-то, это не уступает пушкинскому:
Очень трудно пониманию перерасти в действие. Да и в какое? Только вчитываться, вдумываться, пытаться понять… И сказать – себе и другим – два-три слова.
Непроходящую художественную ценность творчества Александра Аркадьевича доказывает, на мой взгляд, то уязвленное чувство, с которым отзывались о нем не сумевшие реализовать себя до конца советские писатели. Умница Юрий Нагибин нарисовал портрет Галича в своем «Дневнике» желчно и завистливо, но на редкость выразительно. А. И. Солженицын, с его такой понятной для гения и все-таки обидной глухотой к чужому словесному дару, и тот не смог не написать о Галиче в двухтомнике «Двести лет вместе». Да, он совершенно не понял сути и пафоса галичевского творчества, но оно его задело за живое, заставило высказаться, а это дорогого стоит. Словом,
А ларчик просто открывался, и об этом сообщает концовка вышеупомянутой песни: ведь «живем мы в этом мире послами / Не имеющей названья державы».
При всей значимости для нашего поколения Галич все-таки чаще и пронзительнее пел о язвах хоть и недавнего, но прошлого, да и уехал он из России в 1974 году. Безусловным общенародным кумиром семидесятых стал Владимир Высоцкий, не увидевший при жизни ни одной книжки своих стихов («Нерв», составленный Р. Рождественским, вышел в 1981 году, через год после его смерти). Но магнитофонные записи его песен были, без преувеличения, в каждом доме. Мой младший брат Коля замечательно играл на гитаре и пел «под Высоцкого». Он не просто знал практически все его песни, но переписал с магнитофона от руки все доступные тексты! И я (из-за пониженного слуха магнитофонные записи очень трудно воспринимались) уже тогда начала понимать филигранность словесной техники Высоцкого, емкость его слова, сюжета, образа, словесного жеста. Все старательно замазываемые и отретушированные официальным искусством язвы советского прошлого и настоящего открывались в его песнях, и открывались «от первого лица», что было особенно убедительно.
Репрессии – в «Баньке по-белому» (1968):