– А что, видели вы когда-нибудь форты? – обращались они к нам.
– Конечно: Исси, Мон-Руж, Ванв.
Надо было объяснять им кучу вещей.
Галлифе исчез. Нас выстроили в ряд; с двух сторон встали всадники. Нас повели, куда – мы не знали. Мы шли под убаюкивающий мерный топот лошадей, шли в темную ночь, мрак которой время от времени прорывался красноватым странным светом; вдали слышались глухой грохот, треск картечи; все это казалось таинственным, окутанным туманом и сном. Ни одна подробность от нас, однако, не ускользала.
Вдруг начался спуск в овраг. Мы узнали окрестности Ля-Мюетт.
«Ага, – подумали мы, – вот где казнят нас!»
Какая прекрасная и вместе с тем страшная картина!
Ночь не то чтобы была темна, но и не достаточно светла, чтобы вещи принимали подлинные размеры и формы. Эта полутьма, эти смутные очертания так гармонировали с нашим настроением. Меж лошадиных ног на узкую дорожку, которой мы спускались, скользили лунные блики. При свете факелов тени всадников выделялись на земле как черная бахрома; красные повязки на рваных мундирах федератов казались кровью, которая покрывала солдат своими алыми отблесками.
Длинная колонна пленников змеилась далеко и к хвосту становилась все тоньше, именно так, как рисуют на гравюрах. Я никогда не думала, что искусство так правдоподобно.
Мы слышали, как заряжали ружья, потом все стихло; тьма и безмолвие царили повсюду.
– О чем вы думаете? – спросил меня один из конвоиров.
– Я просто смотрю, – ответила я.
Вдруг мы опять стали подыматься, затем последовала довольно продолжительная остановка, и мы вновь тронулись в путь; теперь мы подходили к Версалю.
И действительно, мы вступили в этот город; целая туча хлыщей тотчас же окружила нас; они выли, как стая волков, некоторые даже стреляли в нас; товарищу, шедшему около меня, раздробили челюсть.
Надо отдать справедливость нашим конвоирам: они решительно отогнали теснившихся вокруг нас зевак и пшютов.
Мы уже прошли Версаль, но все-таки идем дальше. Наконец, показалась вышка, зубчатая стена – это Сатори.
Лил такой сильный дождь, что мы шли прямо по колено в воде.
Небольшой холм. Нам кричат:
– Вверх, на приступ!
И мы взбираемся беглым шагом, а отдаленная пушечная пальба довершает иллюзию штурма.
На нас наводят митральезы, а мы все двигаемся вперед.
С нами была бедная старушка, у которой расстреляли мужа. Надо было ее тащить, чтобы она не осталась в хвосте, где ее могли зарубить или расстрелять, ибо солдатам было приказано стрелять в отсталающих. Она так боялась, что порывалась кричать, но меня осенила мысль сказать ей:
– Не глупите, митральезы всегда наводят, когда кто-нибудь входит в форт.
Старушка поверила. Мы могли быть спокойны: других криков, кроме криков «Да здравствует Коммуна!», версальцы не услышат от нас.
После этого они убрали митральезы.
Товарищи мои по плену были присоединены к ранее захваченным федератам, которые лежали под дождем среди грязного двора. Старушка была отправлена в лазарет (казалось очень странным, что в этом месте, предназначенном для бойни, могло быть что-нибудь, напоминающее больницу). А меня со словами: «Эту не стоит обыскивать, ее завтра утром расстреляют» – отвели в комнатку около сеновала, где было уже несколько арестованных ранее женщин: Милльер – задержанная по той причине, что муж ее был расстрелян; Дерер и Баруа – потому что их мужья считались расстрелянными; Мальвина Пулен, Мариани, Беатриса, Экскофон и ее мать – арестованные за то, что они служили Коммуне, и какая-то старая монахиня за то, что давала пить умирающим федератам.
Были еще две или три женщины, не знавшие даже, за что они арестованы; одна из них не знала даже, кто ее арестовал: коммунары или версальцы.
В противоположном углу комнаты находилась группа женщин, посаженных вместе с нами под тем предлогом, что они тоже наши… Я нарочно стала громко уверять, что это жены версальских офицеров.
Эти несчастные пользовались для утоления жажды двумя бидонами желтоватой воды, взятой из лужи посреди двора…
В этой самой луже победители обмывали свои кровавые руки, и в ней же отправляли они свои естественные нужды.
Розовая пена образовалась по краям этой лужи.
Над этой лужей я думала о людях, которые называли нас когда-то своими друзьями и которых опьянение властью сделало душителями революции…
Ночью Экскофон и ее мать вытащили из карманов сухие чулки, чтобы я переменила свои, совсем мокрые; они заставили меня также снять юбку, с которой капала вода, и дали мне взамен другую.
Я упрекала себя, что пользуюсь такими удобствами, в то время как товарищи мои мокнут под дождем.
Мы лежали прямо на полу и рвали на мельчайшие кусочки бумажки, которые оставались в карманах Экскофон и моих; я успела сообщить Дерер и Баруа, что их мужья, которых они считали мертвыми, живы. Бедная Милльер: ей нечего было сказать! Утром каждой из нас дали по куску «осадного» хлеба и сообщили мне, что я буду казнена только завтра.
– Как вам угодно, – ответила я.