Девушек становилось все больше, они были все настойчивее. Они приходили в магазин под любым предлогом, покупали жвачку или лосьоны для интимного пользования, их маленькие груди надувались от вздохов. Это было как прилив, который в конце концов накрыл все, и контуры его отрочества стали размытыми, как мокрый песок, и с ними размылось воспоминание о Клаудии.
А потом внезапно, в следующем году, он стал видеть ее повсюду. Это часто случалось с ним на дороге, за рулем грузовичка. Когда он вел его ранним утром, и туман поднимался из долины, окутывая пейзаж плотным облаком. Или летними ночами, когда он ехал в темноте, и фары освещали траву, луга, усыпанные лютиками, а звезды, казалось, сыпались прямо на капот.
Она появлялась внезапно. Медленно шла по обочине дороги с распущенными по спине фосфоресцирующими волосами. Ее кожу омывала лужица солнца, или слабо освещала зыбкая луна, словно призрак голосовал на шоссе. Она оборачивалась, Франко Росетти щурил глаза, его мускулы напрягались, челюсти сжимались до боли, и потом, в следующую секунду, она исчезала.
Это происходило и когда он был с девушками. Вдруг ее лицо накладывалось на их лица, их накрашенные глаза становились ее глазами – серыми, туманными, как у жительницы морских глубин, – их улыбки растягивались, губы раздвигались, и появлялась ее улыбка, ослепительная, открывающая ее зубы – широкие, блестящие, как фарфор, которые он узнал бы из тысячи.
Случалось это с ним и в магазине, когда звякал дверной колокольчик и внутрь входила семья. Он, казалось, видел их, ее ужасных родителей, ее брата и ее в их тени – она была каждый раз другого возраста, иногда крошечная в своем белом пальтишке, с короткими волосами, иногда уже девушка, в клетчатой юбке, с конским хвостом, – мимолетный образ, от которого перехватывало дыхание. Потом, сфокусировав взгляд, он видел приближающуюся чету шведов или немецких швейцарцев с детьми подростками, скучное, бледное, такое бледное отражение Маджоре.
Однако в тот день, в понедельник 19 декабря 1977-го, около полудня, когда она стояла перед ним в ледяном воздухе супермаркета, он ничего не чувствовал.
Потом он заметил маленькую девочку, лет пяти или шести, но не сразу, в тот самый момент, когда ощутил холод, поднимавшийся от прилавка с рыбой, от озерных лососей, блестящих на льду, от черных угрей. Клаудия держала ее за руку. Те же светлые волосы, те же голубые глаза, может быть, чуть темнее. Она была закутана в кроличью шубку и смотрела вдаль, на новогодние шарики или на мертвых рыб. Он подумал тогда, все так же до странного без эмоций, как посторонний наблюдатель: «Вот как, это, наверно, ребенок, которого она родила от того итальянца».
Наконец Франко Росетти увидел рядом с ними мужчину. Казалось, прошло бесконечно много времени, прежде чем он осознал его присутствие. Он отметил тележку, глаза машинально распознали ящики с «Моэт и Шандон», четыре.
Клаудия улыбнулась на автомате, как будто перед камерой или перед зеркалом, и светским, неестественным голосом сказала: «Франко, это Жак, мой муж».
В конце того дня отец надавал ему пощечин в холодном помещении, где хранились товары. Он надавал ему пощечин под нелепым предлогом, за ошибку в цифрах поставок или, может быть, задержку с транспортом – ничего, за что Франко мог бы нести ответственность, – вероятно, просто потому, что зимой 77-го произошел невиданный взлет торговли, и становилось сложно управлять потоками. Напряжение было невыносимым, хотя магазин, залитый искусственным светом – гирлянды, мигающие лампочки, – излучал успокаивающее тепло, как в церкви. Или, может быть, это чувство вины просочилось в сердце отца Франко, когда кассовых аппаратов уже не хватало, чтобы уместить все банкноты, пачки и пачки, которые он прятал, иногда по несколько раз в день, в большие конверты из крафтовой бумаги с характерным запахом жира, остававшегося на пальцах, даже если тереть их щеткой с мылом. Или это лица старых друзей – но были ли у него друзья? – Марселя Шваба, хозяина сахарного заводика в Блюше, Андре Барраса, тренера по лыжам, чьи клиенты были, однако, все более упакованными – он давал уроки детям Ага-Хана, – их ли лица, невозмутимые, безмолвные, когда он входил в «Белый зуб» и чувствовал, как они едва заметно отворачиваются, уставившись в свои стаканы?