В ту ночь, на том шоссе они отомстили нам. Мы их бросили. Всю нашу жизнь мы смотрели на них, тянули к ним руки, но ничего не сделали. Они ждали. Они надеялись на любовь, которую мы, казалось им, могли дать, которую мы им в каком-то смысле обещали, но мы предпочли бросать пригоршни земли в огонь. Они звали нас, их губы приоткрывались, произнося наши имена, ночами они шептали их нам в шеи, их пальцы касались наших волос, а мы остались недвижимы. И тогда они сели в эту машину и улетели в небеса, в непроглядно темную или мерцающую под луной ночь. Они ушли в тайное место, туда, где протекает наша настоящая жизнь, но оно недосягаемо.
Валентина
1
Валентина никогда об этом не думала. Ни о своей комнате, крошечной, как грот, где едва хватало места для кровати и шкафа, ни об уик-эндах, проведенных там, но при всем том они «выезжали» в Кран каждую пятницу зимой, а иногда и весной тоже. После школы, потом коллежа, потом лицея она садилась в «рендж-ровер» или «ролле» с запахом кожи, от которого ее тошнило, и хлопала дверцей. Сидя на заднем сиденье, она видела их спины, иногда просила поставить кассету, но они всегда отпускали нелестные комментарии о музыке, которую она любила, поэтому ехали в тишине, в темноте. Казалось, в этой машине всегда была ночь, а воздух разреженный или отравленный. Боже мой, сколько времени минуло, улетело, в этой запертой коробке.
Прошло уже больше двенадцати лет, как Валентина потеряла мать, но когда она машинально произносит эти слова или вспоминает внезапно, проснувшись, и повторяет их шепотом («моя мама умерла»), ей самой они непонятны и не оказывают никакого действия, словно лист на поверхности воды. Она не думает об этом, как не думает и о Жаке Саврье, который живет где-то, вероятно, в Женеве, как будто ее и нет на свете. Она просто села в поезд на Париж, в двадцать три года, с чемоданом Клаудии, кожаным «Вюиттоном», казавшимся ей таким неуместным, и ее прежняя жизнь рассеялась, как дым сигареты, закрученный длинным колечком.
Валентина и думать забыла, она просто никогда больше не возвращалась в Кран. С той ночи, когда ее отец, то есть отчим, она не знала, как его называть, разбудил ее, бледный как полотно, и она сразу поняла, что случилось. Ей было восемнадцать лет, и она давно, казалось ей, всегда, ждала этой минуты.
Она помнила лицо Жака Саврье и двух склонившихся над ней полицейских. До нее бесконечно долго доходило, что они здесь, в ее комнате, как все эти люди уместились на таком пятачке?
Они еще и суетились, один из полицейских достал комиксы с ее книжной полки и листал их, как будто искал объяснения абсурдности жизни. Валентина подумала, что под футболкой на ней нет трусиков, что они увидят ее голый зад. Потом ей показалось, будто она летит, парит над всей этой сценой, высоко, очень высоко, и их слова доходили до нее с задержкой, как если бы она говорила по телефону с края света. Это длилось много недель, ощущение, будто она живет в ватном коконе, и эта усталость, и отстраненность, но, наверно, так действовали анксиолитики и антидепрессанты, которые она хранила в баночке из-под подсластителя Клаудии из бежевой матовой пластмассы. Рельефные цветы, выгравированные на крышечке, создавали впечатление, что она принадлежала романтической барышне из прошлого века.
Она всегда знала, что однажды ее мать уйдет. Еще совсем маленькой она чувствовала, как в ней растет желание бегства, видела, как оно набухает в ее груди, точно опухоль или темная птица, пытающаяся расправить крылья. Это было как подспудная угроза, и все ее воспоминания о Клаудии были подернуты этим страхом, хотя тогда она об этом понятия не имела: просто жизнь казалась тревожной. Есть одна фотография их вдвоем, на которую Валентина иногда смотрит. Ей года три или четыре, а Клаудии едва исполнилось двадцать четыре, но выглядит она на семнадцать. Валентина смотрит на их лица, так близко друг к другу, щека к щеке, их смешавшиеся волосы, ее золотые кудряшки как будто цепляются за длинную шевелюру матери, словно хотят ее удержать или раствориться в ней. Она узнает свою тревожную улыбку, но больше смотрит на Клаудию, чей взгляд устремлен в точку схождения, за кадр.
Она и думать забыла, но Кран приходит к ней во сне. Дорога, связывающая Сьон с курортом, в свете фар, тире, нанесенные белой краской, убегают, как восьмимиллиметровая пленка, и скала, головокружительная, готовая рухнуть. Вдали она видит странную скульптуру, возвышающуюся на вершине, прямо над лесом, точно гигантская Богородица с поднятой рукой. Видит их шале, не совсем то же самое, но и не совсем другое. Видит себя, она наполняет водой увлажнители радиаторов, как делала ребенком, это была ее обязанность, из красной пластмассовой лейки, но во сне ей это никогда не удается, как будто радиаторы бездонны, вода уходит в черную дыру под шале, в подземное озеро.