Моя учительница французского уговаривает меня поступать на современную филологию, наверно, чтобы я стала учительницей, как она. Но, глядя на ее вечно депрессивный вид, твидовый жакет и мокасины, мне что-то не хочется. С Марселем мы больше не поднимали тему моего будущего и тем более высшего образования. Думаю, он все равно в этом ничего не смыслит. У него-то самого нет диплома. То есть не совсем, у него есть аттестат о среднем образовании. Он мне об этом напоминает при каждом удобном случае, а я отвечаю, мол, да, Марсель, я знаю. Иногда я жалею, что так себя веду, отталкиваю его и держу за идиота. Но нас разделяют не два поколения, а целый мир. Я злюсь на него за то, что он стар, за то, что он мужчина, за то, что не интересуется пустяками, которые для меня чрезвычайно важны. Он, конечно, это понимает. Я знаю, что иногда ему грустно, но его грусть – это боль, которая меня успокаивает.
На мой день рождения он протянул мне сверток, и я чувствую по его нетерпению, что это необычный подарок. Внутри – телефон. Марсель приложил особое усилие, чтобы уменьшить пропасть между ним и внучкой.
Мой учитель английского – сорокапятилетний мужчина, широкоплечий, с редкими волосами, а рот у него открыт чаще, чем круглосуточный магазин. Думаю, он выучил английский с помощью видеопроектора в университете и книг, которые брал в библиотеке. Невозможно представить, чтобы он пересек какое-нибудь, пусть самое небольшое, море и побывал в другой стране. Он только и делает, что раздает нам листки с отксеренными заданиями и обводит класс своим стеклянным взглядом в поисках добровольцев. Но добровольцев, кроме Жюли, не бывает. Поэтому каждые двадцать секунд он повторяет “Any idea?”[6]
, пытаясь найти альтернативу единственной на весь класс поднятой руке. “Nobody?”[7] – спрашивает он, не обращая внимания на Жюли. “Well, well…”[8] – и все еще сильнее съеживаются на стульях.Мне очень нравится английский, и я мечтаю научиться на нем говорить. Мне кажется, что это пропуск в другой мир. И я стараюсь. Это один из немногих предметов, по которым я стараюсь. Но однажды, перед началом урока, месье Кордье отзывает меня в сторонку. Я сразу замечаю, как он сжал губы и трет ладони одну о другую, будто пытается высечь огонь.
– Билли, я знаю, ты собираешься сдавать английский на выпускных экзаменах. Это плохая идея. Я не думаю, что у тебя достаточный уровень. Тебе надо выбрать что-нибудь другое. Скажем… попроще для тебя.
Прежде чем я успеваю ответить, он отворачивается и садится за свой стол. В следующий час постоянно подняты две руки. И обе учитель будет игнорировать.
У булочной, расположенной на углу нашей улицы, скопление народа. Я всегда ненавидела толпы, заторы, зевак, неумение некоторых сдерживать свое любопытство.
На этот раз, однако, я замедляю шаг, и одна деталь бросается мне в глаза. Это подошва ботинка человека, лежащего на земле, подошва, к которой приклеена этикетка с ценой, жирно зачеркнутой красным фломастером. 29 евро вместо 59. Мое сердце заходится в груди. Я кидаюсь в толпу, отталкиваю женщину, стоящую ко мне спиной. Все рушится, все пропало. Я не могу шевельнуться. Я узнаю́ Марселя, его высокий лоб, грубую кожу, полные губы. Узнаю каждую мелочь, хотя все, что делало Марселя Марселем, кажется, уже ушло. Одна его рука лежит под щекой. Можно подумать, что он уснул прямо здесь, на тротуаре, выйдя за хлебом. Как будто ему внезапно захотелось прилечь. Так можно было бы подумать, если бы не струйка крови, на виске, кажется, уже засохшая. Сколько времени он здесь лежит? Где скорая помощь? Вызвал ли ее кто-нибудь? Меня охватывает паника, но в ту же минуту звучит сирена. В следующие секунды машина тормозит на тротуаре, распахивается боковая дверца, выскакивают врачи и разгоняют толпу. Они расспрашивают того, кто, видимо, вызвал «скорую», но я ничего не слышу. В ушах гудит. Между тем один врач что-то мне говорит, я вижу, как шевелятся его губы в нескольких сантиметрах от моего лица, вижу его пристальный взгляд. Но ничего не слышу. Тогда он хватает меня за руку и повторяет: «Мадемуазель, здесь нельзя стоять. Вы меня слышите? Мадемуазель?» Я пытаюсь ответить «да», но ни звука не срывается с моих губ. Он хмурится, делает знак своей коллеге, но, пока она идет к нам, я выговариваю: «Это мой дедушка». Врач хочет что-то ответить, но теперь я хватаюсь за его руку. «Он мой дедушка, гораздо больше, чем просто дедушка».
Он умер по дороге в больницу. Думаю, врачи знали, что так произойдет, но все равно разрешили мне сесть в машину. А что они могли сделать? Ничего. Я не оставила им выбора.
Изнутри фургон похож на ящик, в котором все держится на волоске. Аппараты, лекарства. Жизнь. Суета, звучат команды – набор непонятных слов, – и цифры им в ответ. А потом вдруг, когда уже начинаешь привыкать к этому механическому гулу, сливаешься с машиной, покачивающейся в ритме ухабов на дороге, непрестанный шум угасает, будто накрытый тишиной.