Время идет, но это не имеет значения. Этот бар не из тех, что считаются с часовой стрелкой. И еще меньше с законами страны. В два часа ночи хозяин заведения просто опускает штору, и все. Вечер продолжается за опущенным занавесом. Все курят, хотя это уже несколько лет запрещено. Вдобавок сигареты Gitanes, с их удушающим синим дымом, запах которых всегда навевает мне какое-то смутное воспоминание, но я никак не могу его ухватить. Говорят, курение убивает. А курить Gitanes – настоящее самоубийство, так мне всегда казалось. Я смотрю на посетителей вокруг и замечаю, что мы самые молодые здесь.
Я уже не понимаю, о чем мы говорим, забываю обо всем. Забываю о времени, о вчерашнем дне и о завтрашнем, о своем телефоне в кармане куртки. О Клемане. Помню, я смеялась так, что рухнула на стойку бара, откинув голову назад, и бармен приносил нам все новые стаканы, прежде чем мы успевали допить те, что были у нас в руках. Максим заметил, что этому человеку удается невозможное: быть симпатичным и несимпатичным одновременно. Я ответила, что, как бы то ни было, именно этого и ждешь от парижского официанта.
– Это верно. Можно нарваться на скандал, но с тем же успехом получить приглашение на воскресный обед.
И ему взбрела в голову несуразная идея: получить это приглашение до закрытия бара. Я наблюдаю, как он пытается завязать дружбу с барменом, на что тому наплевать. Как вставляет шутку, совсем не смешную, и поворачивается ко мне: он не раздражается, наоборот, ему забавно быть таким неудачливым в своей собственной игре. Время идет, нам об этом сообщает часовая стрелка, и мы ей верим. Не то чтобы мы потеряли представление о времени. Нет. Просто на время нам наплевать.
Кто-то включает старенький музыкальный центр, и звучат первые ноты песни “Mistral gagnant”[14]
. Некоторые посетители, обняв друг друга за плечи, переминаются с ноги на ногу три минуты, что длится песня. Когда музыка кончается, все возвращаются на свои места, снова хватают стаканы и продолжают разговоры. Как будто того, что сейчас произошло, никогда и не было.Сцена кажется нам сюрреалистической. Мы переглядываемся – и вспыхивает искра. Мы начинаем покатываться со смеху, уткнувшись головой в скрещенные на барной стойке руки, как это делают плохие ученики, лежа на парте. Мне требуется несколько минут, чтобы отдышаться, снова посмотреть на него, – и мы опять могли бы расхохотаться, но нет. Мы смотрим друг на друга, и я говорю себе, что нас двое, и эта мысль успокаивает меня и греет. Нас двое против остального человечества, человечества, которое встает танцевать под Рено, а потом снова садится и курит Gitanes. Нас двое, мы во всем противоположны, но жизнь то и дело приводит нас на одну дорогу. Или, по крайней мере, на перекресток двух дорог.
– Пойдем куда-нибудь еще?
Уже поздно, и все закрыто. Мы шагаем рядом по улице. Я не знаю, куда мы идем, и надеюсь, что знает он. Эта мысль мелькает у меня в голове лишь на долю секунды, потом я вдруг понимаю, что на самом деле мне все равно. Мы проходим мимо ночного клуба, у металлического ограждения толпится народ. Девушки без курток, в легких платьях, чтобы не платить в гардеробе, стучат зубами, ожидая, когда охранник, который стоит перед дверью, скрестив руки на груди, соблаговолит их впустить.
Мы идем дальше. Наши руки иногда соприкасаются. Легко, едва-едва. И я спрашиваю себя, замечает ли он тоже эти соприкосновения. Подобные мысли люди обычно гонят от себя, потому что знают, что они появляются, когда уже слишком поздно. Это мне кажется, что наши руки соприкасаются, он, может быть, вовсе не чувствует этих соприкосновений. А ведь любовь – не что иное, как одно состояние души на двоих.
Максим останавливается перед высокой дверью, обитой черным велюром. Он улыбается, и я вижу в нем того мальчишку, который только что прокатился на скейте и не упал.
– Хочешь?
Вместо ответа я делаю шаг вперед и толкаю дверь.
Как только мы входим внутрь, нас оглушает музыка. Маленький зал, давящие стены – сразу становится жарко. Почти полная темнота, и только несколько зеркальных шаров, вращаясь, отбрасывают блики на стены и банкетки вдоль них. Максим протягивает мне стакан. Мы чокаемся, но я так и не узнаю́, за что пьем, потому что губы его шевелятся, но голос тонет в децибелах.
Я тащу его на середину танцпола. Он делает несколько па – нога вперед, нога назад, – и повторяет эту не самую гармоничную хореографию, какой бы ни был ритм музыки.
Когда я хочу с ним заговорить, мне приходится практически прижиматься губами к его уху, утыкаться лицом ему в шею, неловко цепляясь за его руку. Только так он может услышать, что я хочу ему сказать. Только так мы можем говорить друг другу всякую ерунду, которую говорить необязательно, но мы все равно это делаем. Мы почти выкрикиваем ничего не значащие слова, у которых только одна цель: близость двух тел, головокружение от дыхания, ласкающего кожу, которой не осмеливаешься коснуться. Каждый раз, когда он говорит, у меня сводит желудок, и сердце ухает вниз.