"Если сейчас он сделает шаг, только шаг, ко мне - я смогу", - примериваясь и содрогаясь от ужаса, я думала о том, как столкну его с пирса - вниз. Он говорил и торопился, задыхаясь: "То, о чем ты говоришь, - гордыня. Каждый из нас отвечает за себя, только за себя, никто не имеет права - чужую ношу. Бог знает сам, что и на кого возложить", - сиповатым голосом, звучавшим как надтреснутая тарелка, он бормотал, не останавливаясь. Едва прислушиваясь к словам, я следила холодным, внимательным, трезвым глазом: только шаг. "Ты, ты должна думать о муже, жена, все остальное - грех, - переложив дыхание, как штурвал, он мотнул головой за реку, где, невидный за ночным туманом, лежал вывернутый к небу кирпичный крест. - Иначе кончится плохо, так плохо, как даже ты не можешь себе представить, но потом, когда оно кончится, не смей говорить, что я - я не предупреждал тебя, - глаза сияли вдаль, поверх, туда, где в темноте и тумане мелкой речной рябью дрожала покорная толпа. - Представь, ты видишь двоих: мертвых, их обоих, - я-то вижу - ты бросаешься к мужу, потому что Бог един, и Он соединяет, соединяет на смерть! - Рукой в небо, сияя глазами, как звездами, он говорил о царстве смерти и смирения, в котором есть Бог и мы, и нет других. - Перед лицом смерти нет другого выхода, ты должна, добровольно, потому что, если не покоришься, Бог терпелив, но терпение Его на исходе!" Вера, бившаяся в надтреснутом голосе, терзала меня. Явственно и вдохновенно, словно время сделало гигантский шаг, он прозревал меня стоявшей над двумя гробами и, вглядываясь неотрывно, пронзал мое сердце. Медленный ужас подымался из глубины желудка. Он имел вкус спирта, как будто я сама, мое несмиренное тело исходило перебродившим соком - пропитывать чужие официантские куски. Запоздало, так, будто ничего нельзя поправить, я думала о ловушке, в которую загнала себя: ради истовой веры, во славу последнего, смертного доказательства, которое одно должно расставить по местам, он пойдет на все, перешагнет беспощадно. На пустом пирсе, удерживая тяжелую голову, я отступила на последний шаг. "Скажите, а вам никогда не приходило в голову - все рассказать ему?" Я назвала мужа по имени, и отец Глеб понял.
"Нет, - отец Глеб отвечал твердо и тихо. - На это я не имею права. Ни ему - о тебе, ни тебе - о нем". Пропуская последнее, я спросила: "А если дадут?" ужас заливал рваные клочья страха. "Как - дадут?" - вопросом на вопрос он отвечал беззвучно, забывая о толпе. Сейчас, покинутый всеми, он выглядел растерянным и беззащитным. "Зачем спрашивать, вы же понимаете - кто. Вас же учили, в университете, про камеры. Или вы хотите сказать, что из священников никто и никогда?" Отец Глеб молчал, не опровергая. Быстрая мысль, как пред глазами владыки Никодима, взвилась и упала - камнем: вот удобный случай, единственный, здесь - и никого... Если сделать сейчас - не расскажет: никому и никогда. Он замер, словно расслышал. В его глазах поднимался понятливый страх, как будто не я - другая, о которой было рассказано, заступила ему дорогу поперек. Не им преданная женщина оживала в нашей общей памяти, поднималась, как росток, сама собой. Быстрым взглядом, похожим на ангельский, он обвел реку, взывая к красному кирпичному кресту. "Мне б с тобой - не беседу, мне б тебя - на рога", - издалека, с ужасом, бьющимся в крови, вступали слова Митиной правды. Мы стояли по обе стороны, и между нами, невидная и неслышная, разверзалась пропасть. Я шагнула назад, цепенея. Настоящая, воскресающая из мертвых ненависть заводила мои руки. Потоки отворенной крови, по которой передается, хлынули с шумом. Сквозь шум я слышала стон донных баржевых шлюзов и полное водою сердце, стукнувшее последним ударом. Лицом к лицу я смотрела, не отпуская, и под моим взглядом отец Глеб вздрогнул и скосил глаза. Коротко и быстро, вслед за ними, я повернула голову. Бледное лицо официанта маячило в пустом незатопленном окне. Травленой рукой он держался за поперечину и смотрел холодно и внимательно - издалека. Отступив, я бросила руки, содрогаясь от несодеянного. "Господи, господи, что ты? Что ты?.." Глаза, сиявшие толпе, оплывали свечами. Отец Глеб сделал шаг и обхватил меня: "Не надо, не надо, ты не должна, разве можно, этакое - на себя... руки... Отчаяние - смертный грех, непоправимый..." Не отпуская, словно я и вправду уходила вниз, под невскую воду, он бормотал и держал изо всех сил, не помня себя. Из-под рук, вывернувшись, я повернула голову. Помрачение отходило. Официант глядел с усмешкой, понимая. Пальцы, подававшие куски, выпустили поперечину и коснулись нижней губы. Окончательно высвободившись, я пошла вперед - к спуску. Тихие шаги ложились на доски, вслед, за моей спиной. Дойдя до твердой земли, я обернулась: "Вы неправильно поняли, это не отчаяние. Не себя. Сейчас я чуть не убила вас", - я сказала тихо и твердо. Отец Глеб усмехнулся: "Значит заслужил, на все Его воля". Усмешка сходила с губ. Он смотрел на меня с нежностью, никак не вязавшейся с болью моего нераскаянного греха.