Читаем Легкий мужской роман полностью

Начали мы andante cantabile, медленно и печально, в вольном и фривольном переводе. Все-таки свечи и полумрак (когда я успел выключить люстру, обильно лившую свет на Веркины бриллианта?) обязывали. Наверное, это была классика Камасутры, перенесенная в наши широты: медленно запрягать да быстро ехать. Тектонические толчки в душе моей продолжились и чудесным образом сказались на способностях моего стойкого друга, уже уверенно державшего ритм moderato. Мы замечательно знали и чувствовали друг друга, и сейчас это обостряло наше наслаждение. Конечно, крещендо, дорогая, мощное крещендо. Нет, нет, это не значит, что я тороплюсь. Я уже никуда не тороплюсь. Правда? Правда. Обещаешь? Клянусь. Навсегда. Ты меня, дорогая, знаешь. Знаю, верю… Да куда я денусь, дорогой. Я пять лет ждала этого вечера. И ждала бы еще пятнадцать. Ты меня тоже знаешь. Знаю, верю… Я правда тебе нужна? А разве это убедительное allegro для тебя не аргумент? Ничтожный аргумент? Слабый аргумент? А, неопровержимый аргумент, то-то. К черту твои колючие сережки, Верка. Ну, конечно меняем, позу. Есть, есть в Камасутре своя сермяжная правда, правда жизни и правда любви. Но жалкая Камасутра – это корявые гаммы для начинающих, а мы уже творили симфонию № 40 и не заглядывали в самоучитель. Нас вело вдохновение. Музыкальная логика и мысль не терпят бесконечного allegro. Остыньте. Затаитесь. Накиньте вуаль на страсть. Дайте ложное adagio. Не брезгуйте и невесть откуда взявшимся scerzo. И когда уже непонятно, какая часть на очереди, маэстро, врубите финал. Сумасшедшее presto, мадам. Какой же русский не любит! Пошли литавры и барабаны. Рушатся Гималаи, клубятся мулатки, и на развалинах Армагеддона вырастают тюльпаны. Теплая влага. Это наши слезы. Теплые звуки. Это моя заблудшая нота.

Все у славян через пень-колоду: сначала любовь, а уж потом окорок в меду. Шампанское лилось рекой. Нам было что праздновать. На Верке были только звездами мерцавшие сережки и голубой халат. Я пил из ее классического фасона туфельки и небрежно заедал пронзительно кислым ананасом. Окороку мы также воздали должное. Все тосты были посвящены моей возлюбленной, и она смиренно их принимала, не унижаясь до ложной скромности. Сначала я предложил выпить за неувядающие Веркины перси (причем за левую и правую пили особо), после чего стал называть ее персиянкой. Затем я вознес похвалу ее девичьему животу. Специальной премией были отмечены уста, игравшие в нашей симфонии немаловажную роль. Гран-при я единодушно присудил эдемским вратам, сочная прелесть которых доступна была только мне одному. Я был тронут ее глупой верностью и стал требовать bis. «Врата на bis», – стучал я каблуком по бокалу. «Верчик, мой любимый размерчик», – таков был рефрен. «Сим-сим, открой дверь, отвори на минуту калитку», – кипели во мне чувства. Моя терпеливая подруга перебила меня только однажды. Она призвала меня к ответу: «А ты заметил, какие на мне были трусики?» С моим-то опытом семейной жизни я давно знал, какие мелочи являются главными. Ответ давно был готов (все ответы такого рода должны быть комплиментами): «Такой шикарный ажур можно было и не снимать. С ним я справился бы легче, чем с твоей девственностью». «Дурак», – сказала довольная Верка, и bis не заставил себя долго ждать. Затрепыхалось второе сердце мужчины – это было уже solo для смычка с оркестром. Помню, что концовка была весьма жизнеутверждающей, и свет победил тьму. Партитуры не воспроизведу. Караул устал. Дирижер притомился, смычок изнемог.

Тема любви преобладала весь вечер. Наши тела были языком общения наших душ. Поэтому ничего удивительного не было в том, что я, дожевав окорок и справившись с медовой отрыжкой, прочитал ей свое стихотворение и потребовал объяснить, зачем я его написал. Что я, собственно, хотел этим сказать?

– А ничего ты не хотел сказать, – отвечала Верочка, воодружая свой ажур на прелестной полноты зад. – Просто тебе надо приняться за роман, и больше ничего.

Я был обескуражен потрясающей женской логикой, быстро добравшейся до того, чего мне действительно хотелось.

– Но ведь требуется же какой-нибудь замысел, мотив, творческий порыв, наконец… – начал сопротивляться я для виду.

– И замысла с мотивом никаких не требуется. Все просто: ты садишься и пишешь роман. Ты ведь мастер на все руки. У тебя получится, так надо.

16

И вот я сижу у себя на кухне, дожидаясь поединка звезд с искусственным освещением. Человек всегда сражался со звездами и костры его, лампы и лампады всегда грели и горели ярче звезд. На самом деле человек давно уже, к сожалению, был выше звезд, только боялся признаться себе в этом.

Моя нота, дитя тектонических сдвигов, была со мной, но дышала робко, то ли как предвестие, то ли как отголосок. Будет ли жить моя нота в этой самой ноосфере?

Все зависело от меня.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза прочее / Проза / Современная русская и зарубежная проза