Павел испугался, что заместитель по режиму, не моргнув старческим глазом, ликвидирует непрошеного горе-резидента. Субтильная фигура никого не вводила в заблуждение относительно тагировского нрава и возможных навыков старого кагэбшника. Расправив грудь, Морозов явился в двери приемной, как в картинной раме. Павлу показалось, что директор нездоров, — бессознательная оценка распалась на детали: воспаленные глаза, отекшее, как переспелая мякоть, лицо, вялые щеки и расслабленность в привычно мощном, всегда пышущем энергией теле.
— Стоять, — проговорил Морозов с досадой.
Павел коряво замер. Ситуация была неприятная. Морозов изучал его бесстрастно, словно перед ним был музейный экспонат. Поморщился и посмотрел на министерские часы, блеснувшие холодной сталью. Потом с гримасой боли сунул руку под полу дорогого пиджака.
— Ну-ка вылезай.
Павел выбрался из-за цветочных горшков. В воздухе витала тревога, которая подсказывала свидетелю, что если в прошлый раз директор был настроен миролюбиво, то теперь бог знает, в каком злодействе заподозрил бы шатуна руководитель предприятия, на котором и в лучшие дни не поощрялось эксцентричное любопытство. Директор стоял под собственным портретом, и Павел, переводя глаза с оригинала на копию, отметил, как разительно не походил осунувшийся Морозов на свое застекленное изображение. Пока Павел гадал, не пьян ли директор, тот разобрал в ночном привидении что-то знакомое, нахмурился и проговорил:
— А! Ты тот молодой специалист…
Павел с обидой ждал окончания добившей бы его фразы про неудачный диплом. Но Морозов на этот раз идентифицировал подчиненного иначе:
— …которого выбрал Лабазов. Он тобой доволен.
Появился шанс, что подающего надежды специалиста отпустят подобру-поздорову. Но гальванически дрогнувшее морозовское лицо оскалилось уродливой ухмылкой, и Павел опять насторожился.
— Как думаешь, чем тебя купить? — загадал вслух Морозов. Безобразный вопрос возмутил Павла, и он ответил запальчиво:
— Не надо меня покупать… ни за сколько.
Сопротивление приободрило Морозова; он приосанился и вернулся в привычный образ красавца-быка, готового к нападению.
— Я не говорил "сколько", — свирепые, живые, покорившие множество восторженных женских сердец глаза сверлили Павла, словно хотели проделать в нем дыру. — Не про деньги: если цену можно перебить, то это не цена. Кто-нибудь даст больше…
Павел молчал, пытаясь понять, что происходит.
— Какую цену не перебить? — спросил Морозов уже миролюбиво и ответил сам себе: — Собственную жизнь. Больше ведь не дашь?
Павел, переминаясь с ноги на ногу, решил, что директор хлебнул лишнего. Про Морозова ходила слава, что он способен пить, не пьянея, но, видимо, какое-то расстройство лишило его организм стойкости, наработанной годами.
— Извините, — проговорил Павел по возможности твердо. — Я ухожу…
Он попятился к выходу. Остерегаясь, что за увесистой дверью притаился Тагиров, готовый к расправе, он двигался плавно. Когда он тянулся к латунной ручке, Морозов отчетливым голосом — с дикцией, достойной всех академических и придворных театров, — проговорил ему в спину:
— Ты понял, что слепой? Жизнь — цена достаточная… — И он продолжил, обращаясь в пространство: — Может, я переплачиваю… нет, такого не простят.
Выскочив на лестницу, Павел обернулся — прощальный взгляд запечатлел мощную, с натянутыми пиджачными складками спину в светлом прямоугольнике приемной. Тагиров, от которого Павел ждал любой каверзы, не встретился ему ни на лестнице, ни в коридоре; весь "Витязь" словно вымер. По дороге к метро было спокойно, хотя Павел стерегся позднего хулиганья, которое не брезговало мелочью. Проходя мимо мусорных гор, мимо растерзанных коробок, мимо ящиков и битого стекла — Москва тонула в мусоре, который никто не убирал, — Павел обдумывал необыкновенное переживание. Ему было неприятно — от морозовского пренебрежения, подразумевающего, что собеседник ничтожен, как клоп; и одновременно приятно — от чувства, что в административном корпусе "Витязя", кажется, творится нечто таинственное и важное. Когда он, стараясь не клацать замком, вошел в разящую спертым воздухом квартиру, все уже спали, и Павел, перехватив на кухне бутерброд с проклятым яйцом, тоже лег, а наутро проспал звонок будильника — вернее, позволил себе проспать, потому что никто бы не выговорил фактически дармовой рабочей силе за опоздание.