— Тогда тебе придется здесь поселиться, — чуть слышно хмыкнула Зимина.
Паша, несколько мгновений изучая взглядом склоненную рыжую макушку, медленно приблизился к окну. Захлопнул открытую форточку — с улицы тянуло пронизывающей прохладой. Остановился напротив начальницы, по-прежнему не собиравшейся отвечать.
— Я жду, — напомнил уже спокойно.
Она снова молчала. И это неимоверно бесило. Как и то, что не мог видеть ее лица, ее эмоций, возможно, отражавшихся вопреки обычной невозмутимости. И это всколыхнувшееся желание — заметить, увидеть, понять — вспыхнуло, ударило, заставляя требовательно-больно сжать хрупкое плечо, второй рукой бесцеремонно приподняв за подбородок ее лицо. Повеяло, обдало целой смесью тревожаще-ярких запахов — жаркая терпкость вина, едкость сигаретного дыма и почему-то пронзительно-прохладная яблочная свежесть, тонкий аромат духов и волнующий запах разгоряченного женского тела…
— Руки… убери! — Дернулась, пытаясь вывернуться, сбросить горячую сильную ладонь, но он даже не вздрогнул, не реагируя на властно-недовольные нотки в охрипшем вдруг голосе.
Всматривался. Пытался осознать. И этот вопрос, сразу показавшийся и самому наивно-нелепым, вырвался раньше, чем он успел себя остановить.
— Как вам это удается, а? Вы стольким людям жизнь сломали, а ведете себя так, как будто ничего не случилось… Как вы живете со всем этим, как будто ничего не происходит?
Поморщилась с неприкрытой досадой, вновь отводя глаза, но вырываться перестала.
— А ты чего ожидал, Ткачев? — резкий и твердый голос — как лед. — Что в монастырь уйду или побегу каяться и сожалеть, как Катя твоя? Так я не жалею ни о чем! Ни о чем, слышишь! — Сорвалась. Спокойно-невыразительный тон прорвался обжигающими эмоциями, раздраженно и жгуче — будто кипятком обдало.
— Не понимаю, — стальная хватка ослабла, голос затих и наверняка звучал жалко — это тоже ужасно разозлило. — Не понимаю, как вы такой стали? Я же помню… помню, какая вы были… Вы… вы могли какую угодно жесть приказать сделать, сами могли жестить… Но вы же все равно… вы всегда же были неприкосновенной, чуть ли не святой… Да вам просить не надо было — мы все за вас что угодно готовы были… Что, что с вами случилось?! Почему?!
Обреченно-горячая чернота в пылающих глазах. Так близко. Он снова сорвался на крик, выплескивая ей в лицо эти отчаянные, наивные вопросы, но у нее не было сил отстраниться, высвободиться из его снова сковавших рук. Только медленно подняла глаза, чуть заметно усмехнувшись, и Паше в этой усмешке почудилась невыразимая горечь.
— Мы все стали другими, ты сам не заметил? — Отрезвляюще-холодно. — Ты в подвале человека расстреливал, не забыл еще? Так какая теперь, нахрен, разница, какими мы были? Мы стали тем, кем стали. У нас теперь только три дороги: в могилу, в тюрьму или еще только дальше. Никак по-другому. А если тебе так охота про раскаяние, человечность и прочую хрень порассуждать, так это ты не по адресу! Это тебе тогда надо было вместе с твоей…
— Не смейте! — дернулся как от пощечины. — Не смейте мне вообще об этом напоминать!
— А то что? — теперь — с неприкрытой издевкой, вызовом даже. — Правда глаза колет, Ткачев? А ты хоть раз, мститель хренов, хоть раз задумывался, что бы было, если бы у нее все получилось? Мы бы все сейчас парились на нарах! Все, включая тебя! И попробуй мне тут еще позаливать про любовь и верность! Что ты понимаешь в этом? Изменял своей Катеньке направо-налево, она между тобой и Терещенко металась, а потом не иначе как из великих чувств вас обоих слить собралась! Что ты вообще можешь понимать в этом?!
— А вы? Вы что понимаете? — с усилием расцепив челюсти, задыхаясь от накрывшей волны неуправляемой ярости. — Что? Вы сами любили кого-нибудь? Вы сами хоть что-нибудь чувствуете? Что вы можете знать?!
Он все же сорвался.
Он был слишком пьян. Она слишком сильно его разозлила. У него слишком долго не было женщины.
И факторы, словно опасные реактивы, вступившие в необратимую реакцию, смешавшись, привели к взрыву.
Это ведь должно было когда-то случиться?
— Я вас ненавижу, — сдавленно, отчетливо-тихо. — За все ваше вранье. За все, что вы сделали. А больше всего за то, что вы делаете со мной. За то, что стоит вам приказать — и я за вас сдохну. И ни на секунду не пожалею. А еще за то, что ничего не могу вам сделать. Ни сдать, ни убить, вообще ничего… А знаете, чего я хочу? Я хочу отомстить, растоптать, унизить, — нон-стопом вспыхнули, оглушили когда-то сказанные бессильно-злые, полные отчаяния слова. — Хочу понять… понять, увидеть, что вы чувствуете. Если чувствуете вообще… Да, я не смогу никогда пойти против вас. Но я могу вас унизить. Как женщину.
Даже не вздрогнула. Только недоверчиво приподняла бровь, несколько мгновений разглядывая его застывшее в непонятной решимости лицо. И вдруг рассмеялась.
— Господи, Ткачев, че ты несешь? — И осеклась, замерла, недоверчиво смотря на него. Чувствуя, как бесцеремонно, неловко-порывисто, его руки тянут вниз лиф вечернего платья, как протестующе-вкрадчиво шелестит нагло сминаемая ткань юбки.